– Теперь слышу чаще, чем раньше. Но, наверное, просто сменилось поколение людей, которые ходят на творческие вечеринки. Десять лет назад тусоваться приходили бабульки, у которых вместо внуков в руках были номера газеты «Завтра», и они говорили что-то типа: «Неужели это дочка Юрия Козлова? Как же он разрешает ей такое писать?» А теперь публика помолодела, я ей, наверное, более понятна, чем мой отец. Он пишет сложно, о месте человека в мироздании, о смысле жизни. Это вряд ли имеет шансы найти широкий отклик – люди предпочитают жить бессмысленно. И им это, надо сказать, отлично удаётся.
– А как это вообще происходит, когда дети идут по стопам родителей в литературе? Не с пелёнок же к этому готовят. Понятно, когда речь об отпрысках актёров – у нас в кинематографе каждый третий чей-то сын, внук или близкий родственник. Но в писательской среде это куда реже встречается.
– Я думаю, каждый человек – это фонтан крови. Просто кто-то позволяет себе расплескаться на бумагу, а кто-то боится этого. Моё детство не было ни лёгким, ни лирическим, я очень рано поняла цену многим вещам, и творчеству в особенности. Это было похоже на латиноамериканский сериал. Сначала мы жили большой семьёй в просторной квартире на Кутузовском проспекте. Папа писал по книге в год, получал какие-то заоблачные по советским временам деньги и ещё путёвки в Юрмалу, в Малеевку, где мы с сестрой проводили все каникулы. Моя бабушка была завотделом прозы в журнале «Юность», на работу она ходила к двенадцати, а по вечерам присоединялась к родителям за долгим ужином с армянским коньяком, и они говорили о литературе и ругали власть. Эта жизнь казалась незыблемой, она была как гастроном на углу нашего дома – огромный, пустой, там всегда пахло мясом. И вдруг всё изменилось – гастроном упразднили, в его помещении появился магазин «Интим». Статус писателя стал нулевым. И папа был вынужден устраиваться в какие-то газеты, писать статьи о реформах. Творчество, которое кормило не только его, но и всех нас, полностью обесценилось, надеяться на литературу стало просто смешно. Журнал «Юность» мгновенно вышибли из занимаемого помещения. Потом из семьи ушла мама. Наша квартира захламливалась – некому стало убираться; паркет вываливался из пазов, в ванной откалывался кафель… В школе вообще начался сюр. Мы поснимали пионерские галстуки, а директором стал грузин, и он начал принимать в классы каких-то полудиких родственников из Кутаиси. Многие из них даже по-русски не говорили, зато могли принести на перемене бутылку водки и распить в спортивной раздевалке. В туалетах все курили, совершенно не стесняясь учителей… А сейчас моя дочь ходит в эту же самую школу, я ей какие-то вещи осторожно так рассказываю, и она мне не верит. Она говорит: «Мама, такого просто не может быть». А когда всё это происходило, я была всего лишь года на три её постарше. И чтобы не чокнуться, я делала вид, что это происходит не со мной. Вроде как кино такое, и я его смотрю, потому что другого не показывают. Это очень помогало: однажды я поймала себя на том, что не просто смотрю кино, но как бы ещё и произношу закадровый текст. То есть пишу. Я даже помню день, когда это случилось, – я была на похоронах мальчика из параллельного класса. Его звали Игорь Колесов, он повесился.
– Михаил Бойко написал в «Независимой газете», что тебя называют «лидером ультрашоковой литературы». Что, действительно так? Я читал твои книги и совершенно не был шокирован…
– Мои книги – это всего лишь моё мнение об окружающей действительности, да и писались они в разное время. А шок – грань, скорее, социальная, чем личная. По сравнению с девяностыми наше общество очень обуржуазилось. Раньше шприцы валялись на лестницах подъездов, и никого это не шокировало, женщины говорили: ищу спонсора – и мужчины как-то не выпадали в осадок.
– Что же делать писателю, когда нравственные и моральные критерии так резко смещаются? Ты же сама говоришь, что статус писателя стал нулевым. Не возникало желания вообще забросить это дело?
– Временами. В моей жизни были периоды отчаяния, когда я убеждалась, что все привычные методы спасения больше не работают. Когда я понимала, что то, что сейчас происходит, описать нельзя, потому что слов для этого нет и быть не может. И мне казалось, что писательство в принципе больше не имеет для меня смысла, потому что оно перестало облегчать мою участь. Я не знаю, как это объяснить… Просто однажды ты понимаешь, что больше ничего не хочешь никому говорить. Это не отказ от творчества – это, скорее, ощущение границы, за которой нет слов, нет сюжетов, а есть только бесконечное одиночество и страдание. Несколько лет назад моя близкая подруга потеряла ребёнка. Она некоторое время вообще никуда не выходила, а потом мы встретились на дне рождения. Лето, пляж в Строгино, я сидела, пила один мохито за другим и рассказывала про двух мужчин, с которыми тогда встречалась, и не могла определиться, какой лучше, поскольку оба они были, в общем, полными уродами. Она меня слушала, даже давала какие-то советы, а потом включили музыку, и она пошла танцевать, одна. Я смотрела на её странные движения, как у птицы с поломанным крылом, и думала, что по сравнению с тем, что я сейчас вижу, любая проза будет выглядеть так же жалко и нелепо, как этот мой рассказ про любовников.