Мир на глазах расширился, всё влияло на то, чтобы подчеркнуть важность шествия старухи с узелком. Не помню лица её, не помню рук, помню белый ситцевый платок, чистый-пречистый, и такой же узелок, не помню, во что одета была, помню – во всё старенькое, но чистое, без пятен, будь на ней хоть крохотное пятнышко, всё бы рухнуло. И то, что я не помню лица её и рук, делало её бесплотной. Это было шествие, будто шла по дороге очень важная для всех мысль, и, как назло, ни единой души вокруг, потому что жара такая, что асфальт поплавился и кое-где потёк чёрными ручейками, которые подчёркивали чистоту шествовавшей мысли. Поравнявшись со мной и покопавшись в узелке своём, молча дала мнё что-то зелёное, покрытое шишечками маленькими, и проплыла мимо меня. Долго я рассматривал дар старушечий, долго им любовался, потом надкусил эту зелёную штуку и почувствовал во рту свежесть и прохладу – в этакое пекло. Очень значительным и важным показалось мне всё это, и я невольно повернул голову в сторону идущей. По унылой чёрной дороге шла она к горизонту. Чистое, доброе и белое шло по чёрному к тёмно-голубому, и мне почему-то подумалось тогда, что старушка будет идти и идти, и конца не будет пути этому. Наверное, обо всём этом поведал мне огурец, впервые мною отведанный, и ничего более мудрого, волнующего я не припомню за все свои восемь десятков лет. Вкус огуречный говорил о невиданной мною жизни, о каких-то иных временах и даже о мирах иных и бесконечных. Я не могу в словах передать значительность того, что поведал мне огурец, потому что это было настолько огромно, что не уместилось бы во все слова, что есть на земле нашей, потому что все слова – это маленькая часть того, что было внутри огурца. Я помню, что мне стало холодно в этом пекле, и я невольно взглянул на солнце, оно не грело, а просто тихо светило и прислушивалось к тому, что было внутри огурца и что теперь было внутри у меня. Я помню, что я себе показался очень большим, вышиною до солнца, и на миг я почувствовал, что огурец, солнце и я – какое-то неразрывное целое, и я с бешенством, тоской и беспомощностью подумал о людях взрослых, это было не моё бешенство, не моя тоска, не моё бессилие и не моя, до волчьего воя, одинокость, это всё из огурца влилось в меня, и я помню, как меня всего охватила и как бы вышвырнула из реальности светлая, до дрожи всеочищающая, восторженная жуть.
И сейчас, когда я слышу волчий вой, с грустью осознаю, как обеднел, обнищал с годами, и я понимаю: самый последний, самый загнанный волк гораздо богаче меня и мудрее. Вот так вот на склоне лет сидели дряхлые Адам и Ева и чувствовали, что их обманули и обокрали, и воры и обманщики – они сами. А какие они были мудрые в первый день свой, это потом они поглупели после долгих поисков неизвестно чего, искали, рыскали, хватали, гребли, пока под прожитыми годами не погребли свежую, чистую, сочную, красивую истину, что дало им яблоко.
Говорю внукам своим: «Не спешите уничтожить, проглотить помидор, посмотрите, какой он красивый, а ну протянем его к солнцу» – и потянулись ручонки и опустились разочарованные и недоумённые, я наклоняюсь к ним, лихорадочно думая, что сказать им ещё, что предпринять. И вдруг Азамат бьёт своим помидором о помидор Узеира, и в лицо брызжет сок, он стекает по бороде и падает красной капелью на землю, а внучата покатываются со смеху, глядя на меня, присоединяюсь к ним и я. Потом думаю: «Никудышный я учитель». Приходит мысль тревожная: неужели внуки мои не нашли того, что я нашёл в их возрасте? А может, найдут они это позже – и в тех вещах, о которых понятия я и то не имею? Вокруг ведь столько всего, что и мыслью не охватить.
Сижу у дома своего, мне холодно, и я дрожу, и дрожь эта не восторженная, та, что была в начале от встречи с истиной, а просто холодно мне от крови моей старческой. И мне грустно и больно думать о том четырёхлетнем мудром мальчишке и о себе, восьмидесятилетнем глупом человеке, который сам себя обокрал, и в груди у меня тяжёлая пустота. Хочется кататься по земле, выть и проклинать себя последними словами, но я сижу важный и прямой и поглаживаю не спеша седую бороду, потому что люди вокруг, и они всматриваются в лицо моё, наверное, мудрость ищут и походя украсть её хотят. Пусть крадут.
А я думаю об Адаме и Еве и о себе, у них был один мудрый день, и у меня был один день, они и я прожили одинаково глупую жизнь, но в отличие от них я не был так одинок, у меня была чёрная грустная дорога, и старушка была в белом платочке с ситцевым узелочком в руках, она всегда со мной, и в момент выбора она приходит ко мне, и мне по сей день стыдно от её чистого добра, стыдно, что редко оправдывал её доброту, но я старался, я пытался, и у меня ничего не получалось, но ведь я очень хотел, и не я один в том виноват, что не получилось у меня. Но я твёрдо знаю одно: бродит по чёрным горестным дорогам женщина во всём чистом и очень хочет, чтобы у нас всех всё получалось. Нам бы пожалеть её, она устала, она очень устала.