Эгоцентризм, закрытость – а может, искренность, честность – мешают многим писателям сконцентрировать внимание на ком-нибудь, кроме себя. Во всяком случае, красть у себя непостыдно. Жанр книги Юрия Буйды, которая начинается как яркое беллетризованное жизнеописание, а заканчивается как стандартный мемуар, определяется так: «автобиографическая фантазия», – и мы не будем называть главное действующее лицо героем. Мы будем называть его «автор». О том, насколько он «герой нашего времени», предстоит судить читателю.
Итак, автор живёт в городке на окраине империи – в Калининградской области. Главное достоинство книги Буйды – электрическая насыщенность атмосферы: до поры до времени в ней есть место ярости, трепету, ужасу, восторгу, томлению (эротическому – непременно), ностальгии и смирению. Однако эти разряды ощущаются весьма неравномерно. Мне довелось жить в СССР недолго, и, закрыв книгу Буйды, я пошла допытываться у старших товарищей, правда ли, что в послевоенной советской провинции на каждом шагу встречались умертвия, распущенность плоти, алкоголический угар и залихватская дикость нравов. Те, кого я опросила, уверенно отвечали, что они ничего такого не помнят. Возможно, они просто забыли. Возможно, Буйда прав, и на пару-тройку маленьких городков пришлось столько насильственных смертей и сексуальных эскапад (в том числе противозаконных), что, на непосвящённый взгляд, их хватило бы на весь запад Союза. Во всяком случае, автор увязает в таких коллизиях с юных лет, куда бы ни направился. Сексуальный опыт, который он получил ещё до окончания школы, поразил бы воображение среднего советского отрока, а способность нежданно натыкаться на умертвия сохранится и в более зрелом возрасте.
Возможно и другое. Избирательность зрения. Произвольность памяти. Та самая обещанная фантазийность. Фантазии, как известно, помогают понять сокровенное.
После Кафки нельзя писать, как прежде. Лишь вполне усвоив Кафку в своей крови, мы сможем сказать своё слово «после Кафки». Так считает автор – и сам выступает эдаким анти-Кафкой. Вслушаемся: «Его романы[?] написали себя сами, написались сами собой, без участия автора, личности, с её религиозными, эстетическими, сексуальными или гастрономическими предпочтениями, которые в этих книгах и для понимания этих книг совершенно не важны». Вот дневники Кафки – другое дело, они – о нём… Но наш автор писал не дневник и не роман, а беллетризованную эгоцентрическую биографию. В ней масса наблюдений и замечаний, иногда весьма трогательных, но нет ни одного самостоятельного характера – все они тени в пространстве авторского сознания, все украдены и творчески переработаны вездесущим автором для того, чтобы познать самого себя. Что, впрочем, не так мало.
Книгу Буйды трудно хвалить, но язык не поворачивается её ругать: за всеми двумястами одёжками фантазий в ней есть обезоруживающая искренность. Есть эпизоды, которые завораживают, – такие как описание поездки с отцом в Гросс-Егерсдорф, место, где русские войска в 1757 году одержали труднейшую победу, которую у них отняло собственное командование. Яростный, клокочущий рассказ отца под громыхание грозы и вспышки молний, медные нательные кресты в зубах и свинцовый лес – сосны в нём «невозможно было ни спилить, ни срубить, столько засело в них пуль и шрапнели». Тут и впрямь мурашки побегут по спине – старые добрые мурашки, насколько вы милее мертвенного «шока»! А полынная горечь исторической обиды всё ж полезнее сладенькой бражки исторического равнодушия.
Наконец, это одна из не столь уж многих книг, способных дать пищу для мысли. Вот, например, такой пассаж: «В маленьких городках история делается, а в столицах она записывается. И историю эту делает человек, грызущий семечки, потому что он убирает трупы, вставляет стёкла, жарит яичницу и даёт сыну десять копеек на кино. Он беден, прост, наивен, он никогда не напишет «Войну и мир», не изобретёт порох и не выговорит слово «экзистенциализм», но государство – ради него». Это лишь часть более обширного рассуждения – и здесь есть над чем подумать.
Как ни странно, чем больше автор живёт, тем меньше он помнит. Если детство описывается так отчётливо, что можно потрогать руками, если юность сохраняет гамму ароматов женщин, алкоголя и типографской краски, то зрелость автора могла быть, кажется, зрелостью почти любого средней руки партийца, имевшего причастность к газетному творчеству. Палитра оттенков становится значительно беднее, интонация – суше, размереннее, и одинокая ночёвка в машине с трупами уже не может вызвать благословенные мурашки. Родник художественности иссякает средь каменьев документальности, лишь изредка радуя светлым всплеском. Если бы так было с самого начала, приноровиться к чёрно-белому кино было бы несложно. Но ведь нам уже показали цветную картинку!