– Кофе хочешь? Ты молчи-молчи… вижу, что хочешь. Вот хлебни.
Как я ему был благодарен за это дружеское внимание. Не знал я тогда, что буду драть глотку в этой атаке ещё раз, но об этом потом когда-нибудь…
Ковыляя от автоплатформы, я мечтал растянуться на траве под деревом, из тени кроны которого навстречу ко мне шёл нервной походкой актёр в кожаной фуражке со звездой. В открытом вороте его кожаной тужурки рябила тельняшка – это был наш Жухрай, актёр Константин Петрович Степанков.
Мащенко нас представил.
– Ну что, заморился? – спросил меня Степанков и, не ожидая ответа, добавил: – Теперь моя очередь пыль глотать.
– Костя! Ты – Жухрай! Покажи класс малятам, потом горлышко прополощем от пылюки, – засмеялся Мащенко.
– Там, хлопцы, вже принесли… – лукаво улыбнулся Степанков, и его цыганские чёрные глаза брызнули озорными огоньками.
– Ну-ну! – повысил голос Мащенко. – Костя! На площадке ни–ни! Убью без сожаления! – он подставил кулак к носу Степанкова и, разжав его, пятернёй взял лицо Жухрая и, смеясь, добавил:
– Кокну!
И они весело пошли к съёмочной машине.
У дерева стояла воткнутая в землю лопата, на черенок которой я повесил для просушки гимнастёрку, скинул сапоги и присел, прислонившись к стволу.
– Тебя уже снимали?
Я открыл глаза и увидел Николая Бурляева, восседавшего на коне.
– П-погоди, ты Конкин?
– Да, меня сняли. Я тебя узнал. Ты ведь Николай Бурляев.
– Да. Я с–самый. – Конь заплясал под ним. – Ну-ну-у… – успокаивал он лошадку.
– Я буду с-сам с-ска-кать. Они отснимут С-Степанкова, тогда за м-меня в-возьмутся, – заикаясь, пояснил Николай и загарцевал к исходной точке, на которую стремительно, в окружении всадников и облаке пыли, приближалась операторская машина.
Я не знал, что Бурляев заикается, и немало удивился, когда услышал, что этот убийственный для актёра изъян после команды: «Мотор! Камера! Начали снимать!» его покидает.
Отсняв Степанкова, Иванова, приступили к съёмке Бурляева-Корчагина с тем же словом «Даёшь!». Николай скакал сам в группе кавалеристов, но потом и его поставили перед камерой, как и нас, на платформу операторского «ЗИСа».
Но экран не обманешь. Как бы это парадоксально ни звучало, но Николаю мешали его опытность (он в кино снимался более десяти лет) и возраст (26 лет). Техническая имитация подлинного чувства выявляется на крупных планах, и это губит даже многоопытных артистов, выдающих за подлинник подделку. Весьма скоро это самое существенное обстоятельство лишило Николая Петровича Бурляева возможности продолжать работу над образом Павла Корчагина.
Утром на съёмочной площадке, пока нас одевали, гримировали и выдавали оружие, лошадей приучали к взрывам и пулемётным очередям. Ведь если одна, даже одна, лошадь испугается во время съёмки, грохота и летящих ей в морду комьев земли, она неуправляема и несётся непонятно куда сломя голову. Другие лошадки, заражённые испугом своей товарки, бросаются за ней, срабатывает панический стадный эффект.
Кадр заключался в следующем: лавина красных всадников атакует. Взрыв. Камера снимает мелькание сотен лошадиных ног, копыт. Всё ниже и ниже «скользит» по земле и видит своим объективом глубокую воронку от взрыва и лежащего, окровавленного, присыпанного землёй Корчагина–Бурляева. В кадр вбегает Цветаев–Конкин, склоняется к Корчагину:
– Павел! Павел! – кричит он и, оборачиваясь, зовёт: – Серёжка–а–а! Корчагина убили!
Прибегает Брузжак–Иванов. Мы поднимаем с земли Корчагина и уносим с поля боя.
Этот эпизод остался в нашем фильме. Переснять его не могли, так как через несколько дней конница ушла на съёмки польской картины «Потоп» по Г. Сенкевичу. Конный полк был нарасхват.
Фразу «Корчагина убили» переозвучили на «Комиссара убили».
В конце июня меня вызвали срочной телеграммой из Харькова в Киев. В аэропорту меня встретила машина и повезла на студию.
Было раннее утро, часов восемь. Студия была пустынна. Шофёр меня подвёз не к производственному корпусу, где были комнаты съёмочной группы, а к центральному – директорскому. Там был официальный кабинет Н.П. Мащенко как руководителя одного из творческих объединений, секретаря Союза кинематографистов Украины.
Постучав в дверь кабинета, я услышал уже привычный резкий голос:
– Да-да.
В большом сумеречном кабинете шторы были задёрнуты, за рабочим столом в кресле сидел Мащенко, но тут же поднялся и вышел из-за стола, жестом указав мне на стул посетителей. Сам же молча, всасывая в себя воздух и теребя шевелюру, ходил из угла в угол и молчал, молчал… Эти хождения, молчание, поправление волос выдавало его волнение. Ужас вползал в меня!