Однако именно эти, теоретические, стороны творчества Салтыкова стали выпячиваться тогдашними критиками. Причины – в обстоятельствах борьбы с реформами императора Александра II, они понятны, но от такого понимания ещё горше. Ибо в результате до сих пор большинство сатирических циклов Щедрина 1870-х годов остаются в лучшем случае полупрочитанными. Общечеловеческий комизм описанного в них приглушён в тенях от конкретно-социальных инвектив (существование которых объясняется чаще всего журнальной спецификой первопубликации).
По существу все замыслы писателя и их воплощение получали превратные истолкования, его не удовлетворявшие, что не назовёшь капризом популярного автора. Это было каким-то затмением времени.
Притом что в ХХ веке было выпущено два фундаментальных собрания сочинений Салтыкова-Щедрина, первое названо полным, а второе по качеству текстологической подготовки и обширности комментариев может соперничать со многими академическими изданиями; притом что о Щедрине написаны горы книг, множество статей, защищены сотни диссертаций, дипломных и курсовых работ, он остаётся едва ли не самым странным и самым непрочитанным русским писателем.
Вспоминается курьёз середины 1930-х годов, когда один советский литературовед назвал свою книжку «Наследие Пушкина и коммунизм». И следом возникает искусительное: озаглавить бы эту статью так: «Наследие Салтыкова-Щедрина и капитализм». А что?! Здесь есть доводы, не в пример основательнее тех, которые побудили связать автора «Евгения Онегина» с практическим тоталитаризмом.
Амплуа неуклонного обличителя самодержавия, навязанное Салтыкову большевистской литературно-пропагандистской критикой, плохо соотносится с тем, что мы обнаруживаем в его сочинениях, да и в жизненных обстоятельствах тоже. Став чиновником и приобретя огромный практический опыт, Салтыков только укрепился в убеждениях своей молодости. Чуждый социал-радикализма, он в своей литературной и журнально-издательской деятельности выступал последовательным поборником глубокой реконструкции всего государственно-хозяйственного механизма России, исходил из идей созидания, а не разрушения. Кроме доводов в пользу этого, извлекаемых из его литературного наследия, вновь напомню об обстоятельствах жизни писателя, о его покупках недвижимости и т.п. Именно грамотное экономическое ведение дел Салтыковым и – подчеркну! – его женой позволили семье уже после кончины Михаила Евграфовича избежать имущественных потрясений (они настигли детей Салтыкова только после 1917 года; внучка, например, была безвинно расстреляна – как японская (!) шпионка). Без преувеличений, Салтыкова-Щедрина можно назвать певцом если не капитализма, то, во всяком случае, здравого экономического устройства.
Однако всё же не стану из Салтыкова-Щедрина пытаться сделать поборника так называемых капиталистических форм хозяйствования. Слишком узко!
Необходимо наконец вывести этого художника из сомнительной среды литературной публицистики. Важно в полной мере учесть следующую особенность миросозерцания Салтыкова, которая определила основы его как социально-экономических, так и художественных принципов. А именно, что миросозерцание его сложилось под влиянием философии европейского романтизма.
Речь не идёт о каких-то конкретных влияниях, заимствованиях и переосмыслениях. Ключ в самом духе эпохи, в том разочаровании, которое вызвали и у европейцев, и у россиян итоги французской революции конца XVIII века. Все мало-мальски мыслящие люди убедились, что революционный путь не способен разрешить ни одну из проблем, возникающих перед человечеством. Суррогатная «гражданская религия» и культ Верховного Существа увенчали крах эксперимента по всестороннему управлению земной жизнью из единого центра.
По сути, в главном онтологическом выводе, провозглашённом романтизмом, не было ничего нового: человечеству предлагалось вернуться к осознанию своего положения, установленного ещё Аврелием Августином. В его сочинении «О граде Божьем» (De civitate Dei) с полной определённостью выражена противоположность Божьего царства (civitas Dei) и земного царства (civitas terrena). И именно эта истина легла в основу общеизвестного ныне романтического двоемирия, что затем, преобразовавшись, определяло концептуальные основы творчества многих писателей на протяжении всего XIX века. То богоискательство, о котором с пренебрежением писали многие публицисты, включая Ленина, было, по сути, отражением великой всемирной драмы интеллекта, пытавшегося найти гармоническую форму соединения разрастающегося объёма научно-технических знаний с метафизическими началами бытия. Это искушение личной религиозной реформацией испытали и Пушкин, и Гоголь, и Лев Толстой, и Лесков (проще назвать тех, кто не испытал). Даже Достоевский, на склоне жизни декларировавший свою православную ортодоксальность (чувствую некоторую тавтологичность выражения, но так точнее), продолжал писать «Братьев Карамазовых» – книгу с точки зрения Церкви (например, оптинских старцев) достаточно сомнительную.