Выбрать главу

Уже через две недели, вырвав листы из вахтенного журнала, исписанные размашистым почерком, контуженный человеческой неправдой и Божьим промыслом солдатик читал их на том же литкружке. Бабы заохали-заахали, редактор Григорий Пепеляев принял решение публиковать рассказ в «Чусовском рабочем», а Толстиков отдал рассказ машинистке, попросив расставить знаки препинания.

«Гражданского человека» печатали в «Чусовском рабочем» с продолжением. И вдруг прекратили где-то на середине. Крамола! Горкомовским функционерам не понравилось, что молодой автор посмел «наших советских женщин назвать бабами. Делаются к тому же грязные намёки на их неразборчивую похотливость». Но на дворе ещё стояли времена, когда писательское слово работало. Посыпались письма встревоженных читателей, требующих продолжения рассказа.

Название – как семафор для вчерашнего железнодорожника. В нём – будущая поступь и азарт: гражданственность не в дурном, а в высоком понимании этого слова, – вот что стало стержневым для писателя Астафьева. А он и создавал произведе­ния-поступки – светлую ли «Царь-рыбу», где воспевал и отстаивал богоданность природы, «тёмную» ли «Людочку», героиня которой заканчивает жизнь в петле, «Ловлю пескарей в Грузии», кажется, опустошившую в автора газыри всего Кавказского хребта, рисковую ли переписку с Натаном Эйдельманом и, наконец, «Прокляты и убиты» – роман, ставший своего рода операцией по пересадке хрусталика у замыленно-патетических взглядов на Великую Отечественную войну. Думаю, что кипящий астафьевский разум был одновременно и возмущённым, и восхищённым. С одной стороны, аввакумство, проповедь, а с другой – щемяще-нежнейшая, трогательная исповедь. Помню, как в 1991-м, когда я гостил в Овсянке и мы сидели-беседовали с Виктором Петровичем на кухне и речь зашла о Ельцине, мой диктофон сохранил слиток звуков, посрамляющий возможные характеристики сего персонажа:

– Да и этот!.. – вдруг воскликнул Астафьев. Далее следовал тяжёлый шлепок звонкого плевка в раковину металлического рукомойника. После чего писатель отправился на огород и долго поливал из лейки цветы, которые словно перебежали из его ранней материковой прозы.

Мне повезло. Не только потому, что я знал Астафьева лично, записал несколько аудиокассет его бирюзовой речи, но и общался с теми стариками, кто именовал писателя с мировым именем даже не Петровичем, как череда красноярских подпетровичей, а не иначе как Витькой.

«Городом непризнанных гениев» нарёк Виктор Петрович в одной из своих затесей Чусовой. Это здесь он услышал из уст всё того же Толстикова, получившего кличку Злопыхатель, только подхлестнувшие его, Астафьева, слова:

– Виктор, писателя из тебя не выйдет, хоть тебе и помогает Марья!

Не ловили себя на мысли, почему на Руси некоторых художников слова кличут по имени-отчеству? Вроде бы люди-то молодые, но – Александр Сергеевич, Михаил Юрьевич. А там уж – Фёдор Михайлович и Лев Николаевич. Так и с Астафьевым. Не Витька, не Виктор, а Виктор Петрович.

Но, уже живя в Красноярске, он будет не единожды приезжать в город своей литературной юности. Чусовой сидел в нём и ныл неудалённой занозой. Это действительно был город, где писательством баловались не только Реутов и Толстиков, а и весь «Чусовской рабочий», вся рыбацко-охотничья среда, включая верхушку станции юных техников, не считавшая Астафьева первым.

Казалось, всей последующей своей жизнью Астафьев доказывал обратное: что писатель из него получится! Он уже был всенародно признанным, увенчанным, с ним советовался Горбачёв, к нему приезжали Ельцин и Солженицын, а всё равно продолжал оглядываться на одёргивающий голос «города непризнанных гениев».

Толстиков, под конец жизни принявшийся писать «Правду об Астафьеве», назвал его в одной из местных публикаций «подкулачником». Эта заметка дошла какими-то путями до Овсянки. Адресуя своё письмо давнему напарнику по рыбалке, вставшему «на защиту Астафьева» Хорошавцеву, Виктор Петрович словно отчитывался: «Заголовок твоей статьи в полемике с оппонентом точен – «Наплевать и растереть»… Злобность, в которой он меня упрекает, – качество его прирождённое, а «скрытность» – это тоже для него. Писатель да ещё прозаик не может нигде и ни в чём скрыться. В его книгах «всё видно». А на книги мои существуют десятки тысяч писем, печатных отзывов, написаны книги и монографии, тексты мои включены в «Хрестоматии», в программы вузов…»

Согласитесь, Астафьев к тому времени достиг уже таких величин, такого уровня признания, схлёстывался с такими остепенёнными полемистами, что его «отчёт» напоминает доклад человека, давно ставшего национальной гордостью, перед первым в своей жизни начальником, которого по привычке, хотя они сверстники, он вынужден называть на «вы».