В июне 1851 г. Толстой участвует в качестве волонтера в набеге русского отряда на селения горцев. «Нашел-таки я ощущения», — пишет он своему казанскому знакомому. В конце 1851 г. Толстой отправляет прошение «на высочайшее имя» об определении на службу в 20-ю полевую артиллерийскую бригаду, в январе 1852 г. сдает экзамен на чин юнкера; он зачислен на военную службу фейерверкером 4-го класса. В феврале 1852 г. участвует в делах против горцев — в дневник заносятся наблюдения над собственным поведением во время опасности.
(Очень важно приучить учеников задавать вопросы — в т.ч. и по словам, значение которых они не знают. Для этого полезно время от времени проводить небольшие словарные опросы, когда дети должны дать толкования слов из изучаемого произведения).
«Война всегда интересовала меня. Но война не в смысле комбинаций великих полководцев — воображение мое отказывалось следить за такими громадными действиями: я не понимал их — а интересовал меня сам факт войны — убийство. Мне интереснее знать: каким образом и под влиянием какого чувства убил один солдат другого, чем расположение войск при Аустерлицкой или Бородинской битве». Эти строки из черновой рукописи «Набега» написаны намного раньше, чем Толстой примется за описание Аустерлицкой и Бородинской битв. Но в них обозначена одна из главных проблем всего творчества Толстого: что движет человеком в минуту смертельной опасности, что заставляет человека убивать себе подобного? В основе «Набега» — личный военный опыт, наблюдения над собой и другими. Не случайно в военных рассказах 50-х годов встречаются обороты типа: «Каждый, бывший в деле, верно, испытывал <...>» («Рубка леса»), «Кто не испытал, тот не может вообразить себе <[?]>» («Севастополь в мае»), «Мы довольно долго продолжали между собою ту однообразную военную болтовню, которую знает каждый, кто бывал в походах<¼>» («Из кавказских воспоминаний»). Все три кавказских рассказа написаны от первого лица — автору важен взгляд участника событий, новичка («Набег») или «старого юнкера» («Из кавказских воспоминаний»): создается ощущение предельной достоверности.
Кавказские рассказы Толстого отчетливо противостоят романтической традиции изображения этого края. Ротный командир Волхов («Рубка леса») говорит: «Ведь в России воображают Кавказ как-то величественно, с вечными девственными льдами, бурными потоками, с кинжалами, бурками, черкешенками <¼>»— писатель разрушает это книжное представление. Вместо напряженного лирического романтического стиля (как в кавказских повестях А. Бестужева-Марлинского) в прозе Толстого заметны очерковые интонации, приметы документального жанра — корреспонденции с места событий; прежних героев-удальцов сменяют обыкновенные люди. Всякая ходульность, неестественность подчеркивается и снижается. Вот изображение поручика Розенкранца, одного из «наших молодых офицеров, удальцов-джигитов, образовавшихся по Марлинскому и Лермонтову. Эти люди смотрят на Кавказ не иначе, как сквозь призму героев нашего времени, Мулла-Нуров и т. п., и во всех своих действиях руководствуются не собственными наклонностями, а примерами этих образцов». Уже в первом военном рассказе автор разоблачает позу, противопоставляет простоту и естественность Хлопова актерству Розенкранца. Эта антитеза — одна из основных в толстовском творчестве (вспомним хотя бы Кутузова и Наполеона в «Войне и мире»).
Неприятие войны — основная идея Толстого. В «Набеге» рассказчик спрашивает: «Неужели тесно жить людям на этом прекрасном свете, под этим неизмеримым небом?» Природа противостоит войне и в «Севастополе в мае», и в «Войне и мире», и в «Хаджи-Мурате»: везде у Толстого гармония мира (природа, музыка, любовь) дана как идеал, а дисгармония (война, дуэль, душевный разлад) — как отклонение от идеала, как недолжное. Нередко гармоническое, естественное начало в прозе Толстого воплощено в ребенке: девочка в первом севастопольском рассказе, мальчик на поле боя в финале «Севастополя в мае» одним своим присутствием подчеркивают неестественность войны. И «детские» вопросы, которые задает автор в начале второй севастопольской повести (почему воюют 80 000 солдат с каждой стороны, а не один против одного), обнаруживают силу моральных критериев — всегдашнего толстовского различения добра и зла, — неизменно применяемых автором ко всем его персонажам.
Здесь вновь обнаруживается известный прием Толстого — дать привычные, известные явления через восприятие человека неискушенного, нового, непривычного — ребенка, новичка. Волонтер-рассказчик «Набега» поражен стоном раненого; тут же он добавляет, что никто, кроме него, как будто не заметил этого стона. Николай Ростов — еще не обстрелянный юнкер — обостренно ощущает противоестественность войны, возможность собственной смерти. Заметим, что гибель молодого человека, почти мальчика — частый мотив военных рассказов Толстого (Аланин, Володя Козельцов) — перейдет в «Войну и мир»; сцена смерти Пети Ростова вновь с пронзительной силой выразит авторское отрицание войны.