Совместный проект МГУ имени М.В. Ломоносова и "Литературной газеты" дебютировал статьёй М. Голубкова «Время держать ответ» («ЛГ» № 6, 2015), который затронул актуальный вопрос о тревожных последствиях «геологического изменения культурного статуса литературы» в постсоветскую эпоху. Эти последствия не могли не повлиять и на состояние литератур народов России, оказавшихся на периферии общественного и научного интереса.
Если бы мы с большим вниманием относились к их поучительному опыту неантагонистического сосуществования в истории, то могли бы с большей адекватностью реагировать на периодически вспыхивающий конфликт ценностей при очередном обострении «национального вопроса».
Этот опыт нуждается в обновлённом перечитывании и переосмыслении с учётом современных тенденций и научных новаций. Как сегодня соотносятся идентичность и диалог, этнокультурная уникальность каждой литературы и российский цивилизационный контекст, национальное самосознание и культурные универсалии? Традиционная роль-миссия русской литературы быть центром притяжения, школой духовного повзросления для национальных литератур - какие формы принимает она в XXI веке?
В Год литературы стоит серьёзно и без скидок подумать о том, что эти и другие, не менее злободневные вопросы останутся риторическими без повышения уровня современного изучения литератур народов России, без отказа от накопившихся штампов. Есть на этом пути и обнадёживающие сдвиги. В рамках недавней конференции на филологическом факультете МГУ «Русская литература XX–XXI веков как единый процесс» работала отдельная секция, посвящённая литературам народов России: впервые эта проблематика включена в пространство «единого процесса». Кафедра истории новейшей русской литературы и современного литературного процесса не только организовала конференцию, но и нашла место в своих учебных планах для полноценного лекционного курса по литературам народов России.
Вниманию читателей предлагается статья давнего автора «ЛГ».
Когда Владимир Иванович Даль, воздвигая здание своего легендарного словаря, дошёл до буквы «К», то счёл нужным выделить место для толкования слова экзотического, но благожелательно принятого «живым великорусским языком»: «кунак – по всей азиатской границе нашей: приятель, знакомый, с кем вожу хлеб-соль».
Те, кому довелось прочитать пушкинского «Кавказского пленника» в год его появления (1822), открыли для себя это слово за 39 лет до выхода первого тома словаря. «Пришлец усталый», принятый «с приветом, ласково» в черкесском доме, «[?]утром оставляет … ночлега кров гостеприимный» – этот эпизод, один из немногих в поэме, удостоился авторского примечания: «Гость становится для них священною особою. Предать его или не защитить почитается меж ними за величайшее бесчестие. Кунак (т.е. приятель, знакомец) отвечает жизнию за вашу безопасность…».
Мотив куначества-побратимства был воспринят русской литературой, традиционно чуткой к этноментальной специфике других народов, как ключ к пониманию кавказского социума. Вслед за охотно цитируемыми лермонтовскими строками – «…жалкий человек, / Чего он хочет!.. / Один враждует он – зачем?» – следовал семантически важный жест, отсылавший к идеальной норме бескорыстного, т.е. братского, отношения друг к другу: «Галуб прервал моё мечтанье, / Ударив по плечу; он был / Кунак мне…» .
Ф. Достоевский в «Записках из мёртвого дома» не прибегает к слову «кунак», но его кавказские персонажи узнаваемы по тому же ритуально-куначескому удару по плечу. Повествователь, вспоминая Нурру («улыбаясь, дружески ударил меня по плечу»), объясняет читателю: «…хочет показать мне свою дружбу, ободрить меня…». Не эта ли тональность непобеждённой человечности в нечеловеческих условиях каторги тронула Л. Толстого, необычайно тепло откликнувшегося на «Записки…»: «…точка зрения удивительная – искренняя, естественная и христианская»?
У самого Толстого эта сакраментальная тема возникала неоднократно в «Казаках» и «Хаджи-Мурате» и, надо признать, в полном соответствии с ритуальными тонкостями, освящёнными местной традицией. Куначеству отведена роль некоей этической альтернативы в условиях военного противостояния, инициирующей столь существенную для Толстого интонацию сообщительности, – достаточно вспомнить взаимную симпатию Марьи Дмитриевны и Хаджи-Мурата. Этот звук сближающей доверительности улавливается и в том эпизоде, когда русский офицер Бутлер прощался с беглым шамилёвским наибом: «Не забудь кунака». Хаджи-Мурат мгновенно откликнулся, как откликаются на долгожданный пароль: «Я верный друг… никогда не забуду».