Только что это болью по сердцу прошло?
Мрак был плотен и густ, но укрыть он не мог
силуэт человека, лишённого ног,
что возник, словно сон, из ночной глубины,
как живое виденье, как эхо войны.
И взметнулся испуганно ветра порыв,
и задёргалось пламя, его озарив.
Он цигарку свернул – худощавый, седой –
и сухую травинку нащупал рукой.
И с травинкою к пламени тихо приник,
словно с Вечным огнём у них общий язык,
словно с ним разговаривал накоротке –
на неведомом этом немом языке.
А потом, прикурив, оглянулся вокруг.
«Нас тут больше, чем было», – мы поняли вдруг.
Девять мёртвых солдат мы увидели тут –
тех, что в сердце десятого вечно живут.
Десять губ согревала цигарка одна –
как когда-то, по кругу ходила она.
«Вы тогда исчезали один за другим:
Я, ребята, был самым из вас молодым.
А теперь вы намного моложе меня.
Вы сегодня побудьте со мной у огня.
Обо всём пережитом нам вспомнить не грех,
греясь этой цигаркой – одною на всех:
Мы покурим – и мысленно ринемся в бой,
и победу сквозь смерть поведём за собой.
Все идут по домам: нам, ребята, не спать!
Что, потухла цигарка? Прикурим опять:
Не от спички – с собою их нет у меня! –
мы от нашего с вами прикурим огня.
Раны крепко болят – понапрасну не тронь! –
но, как солнце, бессмертен наш Вечный огонь!»
У памятника женщине-матери
То не чайка белеет над Эжвой –
это старая мать в белой шали
много лет уже смотрит с надеждой
в лиловатые тихие дали:
«Мой сыночек! Гроза ли бушует,
или солнце сияет лучами –
тридцать вёсен сюда прихожу я,
тридцать лет я тебя здесь встречаю.
Теплоход постоял и отчалил,
и опять не сошёл ты на берег.
Я слабею, впадаю в отчаянье,
но ведь каждая мать ждёт и верит!
Был ты, сын, молодой и красивый,
улыбался и мне, и невесте,
Шли сюда мы втроём торопливо.
С той поры ни письма нет, ни вести.
Дням тоскливым давно уж нет счёта.
Где ж пропал ты? В Германии, в Польше?
Сколько к морю воды утекло-то?
Но я слёз пролила ещё больше».
То не чайка белеет над Эжвой –
это мать молодого солдата
всё не может проститься с надеждой
и всё смотрит и смотрит куда-то.
Три матери тебя оплачут
Памяти Анания Размыслова, коми поэта,
павшего на Украине 30 сентября 1943 года
Не то что водку – лет до двадцати
мы ничего не пили крепче чая.
Всей жизни путь, казалось, впереди,
и шли мы вдаль, его не замечая.
А как бродяжничали по тайге!
Скучали без неё – аж сердце ноет!..
И что ни осень – вновь ты налегке
Паль навещал, село своё родное.
Кто знал, что злая близится пора,
что гул сражений загремит над нами,
что лишь однажды, встретясь у Днепра,
мы перекинемся тремя словами,
что станут души к лирике глухи,
что будешь – то расчётлив, то неистов –
не строчки ты укладывать в стихи,
а мины, мины на пути фашистов!..
Солдат – он знает, что у нас в сердцах
любовь и ненависть сосуществуют:
порой цветущей – в зелени, в садах –
ты не увидишь вновь страну родную.
С твоей могилы горсть земли возьму
(у чёрной той земли полынный запах!),
Скорбь о тебе сквозь бой, сквозь ночи тьму
я с Украины пронесу на Запад.
Не выплакать мужских суровых мук:
глаза солдата – жёсткие, сухие:
Три матери тебя оплачут, друг:
мать-Коми, Украина и Россия!
Поезд на Киев
Уходит ночью поезд из Москвы.
– Я лично еду в Киев. Ну а вы?
– Я тоже в Киев. Вот сижу, не сплю.
Да ничего, уж как-нибудь стерплю.
– Ну а по силам вам маршрут такой?
Я б ваши годы предпочёл покой.
Не первый я в своём роду
паломником бреду:
там был ещё мой старый дед
Бог весть в каком году.
Он к лавре Киевской спешил
замаливать грехи,
хоть в жизни долгой не убил
он даже и блохи.
Набраться сил туда ходил
он из таёжных мест.
А ждали деда впереди
могила лишь да крест.
Я тоже в Киев путь держу,
но цель моя не та.
Мне украинская земля
не менее свята.
Она всё так же молода,
ей быть такой всегда.
Нас породнили те года
и общая беда.
Там, верно, старый мой блиндаж
тоскует обо мне.
О, как нам было тяжело