Выбрать главу

Юрий Олеша в своих воспоминаниях рассказал, как он, узнав, что Всеволод Мейерхольд собирается экранизировать «Отцов и детей» Тургенева, спросил режиссёра, кого он хочет пригласить на роль Базарова. Мейерхольд ответил: «Маяковского». И сегодня выбор Мейерхольда бесспорен. Маяковский в своём роде Базаров русской поэзии. И не только по причинам крайнего нигилизма и каких-то личных черт, роднящих его с тургеневским героем, но и коренящихся в глубинах русского и мирового типа. По многим мемуарным сочинениям известно, что Маяковский любил этот образ. Скорее всего, даже глаза у Евгения Базарова были схожи с «невыносимыми» глазами Маяковского (свидетельство Олеши). Если бы отцу русского и мирового нигилизма Базарову был ниспослан огромный поэтический дар, то герой «Отцов и детей» мог бы зваться Владимиром Маяковским.

Изобразительная мощь Маяковского, любовь к метафизике и склонность к диалектике соседствовали у него со свободным артистизмом, подчинённым нравственному закону, а потому ещё более свободным. Отсюда те колоссальные изменения и новшества, внесённые им в самую суть поэтического искусства, в стилистику и поэтику, что привело к созданию художественного мира в новизне и свежести. Учитывая большое количество агитпроповской трескотни, а порой и власти формального шаблона. Не об этом ли у Осипа Мандельштама (1922): «Великолепно осведомлённый о богатстве и сложности мировой поэзии, Маяковский, основывая свою «поэзию для всех», должен был послать к чёрту всё непонятное[?]» ?

Как это ни покажется странным, несмотря на различные формы воинствующего и даже издевательского атеизма поэта,

Известно:

у меня и у бога

разногласий

чрезвычайно много.

После изъятий »)

и всего, что с этим связано (от мелочей быта и до социально-политических обобщений), Маяковский есть отчётливо воплощённый религиозный тип. Он, что называется, весь сделан из веры. Не будем более подробно касаться этой сложнейшей и деликатнейшей проблемы, но все, склоняющиеся над текстами Маяковского, догадываются, в чём вера поэта в разные периоды его жизни. Здесь коренится и причина гибели Маяковского. О такого рода невероятностях потрясающе сказано у Платонова в связи с Лермонтовым, но это в полной мере относимо и к Маяковскому – «самая мёртвая смерть». И одно уточнение к «мёртвой смерти». Ахматова в частном разговоре начала 60-х годов на вопрос о Маяковском ответила, что до революции – это Лермонтов, после – плакат (воспоминание С.С. Лесневского).

О «Величии» Маяковского можно писать и писать. Оно многолико и многосмысленно, всегда обретается во множестве контекстов: от биографических, формальных и до исторических и религиозно-философских. Но вот «Неволя» поэта, навечно прикованная к «Величию», – пестрее, запутаннее, а часто и необъяснима. По большей части она связывается в многочисленных писаниях со сферами интимной и политической, где обозначен неизбежный трагический конфликт большого художника с эпохой и обществом. И здесь очень уместно обратиться к вещим словам Андрея Платонова из его статьи «Анна Ахматова» (1940, при жизни автора не печаталась): «Человеческое подавляет поэтическое. Но не мнимое ли это противоречие – между творчеством и личной судьбой? Видимо, не мнимое, если это противоречие не всегда преодолевали даже великие поэты. <…> Вероятно, для решения этой драматической ситуации недостаточно быть одарённым поэтом, – сколь бы ни был велик талант поэта, – решение проблемы заключено в историческом, общественном прогрессе, когда новый мир будет устроен более во вкусе Музы, или когда, что то же самое, всё человеческое будет превращено в поэтическое – и наоборот» . Но возможно ли подобное? А вот горестный вздох – возможно: