что ни потребуется – все дают,
когда захочется унылых песен,
мне их с великой радостью поют.
Бываю рад, и все –
бывают рады,
я убегу, и все за мной в кусты.
Когда в жару я вижу дно Урала,
мне кажется, что все моря пусты.
И потому, когда кочевье выманит
всё моё племя, –
я один пашу,
когда никто не смеет слова вымолвить,
мне рот завяжут –
я стихи пишу.
Эх, если бы сказали мне:
«Великий,
прости людей, уже пора – простить,
мир будет счастлив
от твоей улыбки!»
Тогда бы я старался не грустить.
Сказали бы смущённые мужчины:
«Моря полны водой, пока Урал
не высохнет.
Пока ты жив, мы – живы…»
Тогда бы я, клянусь, не умирал.
Из прошлого века. Воспоминания
Из прошлого века. Воспоминания
Спецпроекты ЛГ / Евразийская муза / ПРОЗА
Олжас СУЛЕЙМЕНОВ
I
Начинал с рассказов. В студенческие годы печатался в детских и молодёжных газетах. После окончания геологического поступил в Литературный институт им. Горького в группу переводчиков с казахского на русский. Переводил прозу и стихи: профессиональный литератор обязан овладеть всеми жанрами.
Лекционных курсов не помню. В памяти остались лишь отдельные эпизоды.
Профессор Пухов, невысокий, дворянско-интеллигентный старичок, влюблённый в Пушкина.
В первую же осень организовал нам автобусную поездку в Болдино. Свинцовый октябрьский дождь. Непролазные дороги. За километр от цели застряли. Со стороны села идёт по обочине мужик. Студенты окружили: живой болдинец. «Дед, небось Пушкина видел? Он у вас в Болдино жил». Мужик оглянулся на виднеющееся в лесу село и обстоятельно объяснил: «Я летось в Краюхе пробыл, дочке помогал. Кто его знает, можа, старуха кого и пустила на постой. Здесь разные бывают. А из себя какой?»
Эта встреча прибавила нам энергии – мы враз вытолкнули автобус. Профессор Водолагин (мы звали его между собой, почему-то, барон Водо-Влаген) обучал истории СССР. Бывший секретарь сталинградского обкома по идеологии. От старых пристрастий остались, кажется, усы по-сталински. Новое поддерживал: побрил голову под Хрущёва. И сейчас, оглядываясь назад, я думаю, что он и далёкое будущее предвидел: бровями был вылитый Брежнев.
На ознакомительных лекциях, проверяя познания нового набора в своём предмете, применял индивидуальный подход. Грузина спрашивал про Георгиевский договор о вхождении под покровительство; украинца пытал о документах Переяславской рады. Мне задавал вопрос, подмигивая аудитории: «А ну-ка, расскажи, когда вы в первый раз пошли на Русь» Я попросил уточнить: «Под «вы» имеется в виду Казахская ССР?»
Древнерусскую литературу преподавал профессор Сидельников. Вместе с Ауэзовым издал в 51-м том казахских сказок в Москве, за что обоим приписали буржуазный национализм: в сборник «просочились» сказки, где персонажили мудрые ханы и богатеи.
Именно Сидельников предложил мне тему для курсовой: «Слово о полку Игореве». Я из уважения к профессору отнёсся к работе слишком серьёзно – не переписал, как и надо было, пару страниц из учебника, но пошёл в Ленинскую библиотеку, залез в каталоги, и курсовая завершилась через пятнадцать лет книгой «Аз и Я».
…По вторникам проводились творческие семинары. Нашим руководил поэт Лев Озеров, опытнейший переводчик. В семинаре – ребята и девушки из Москвы, Литвы, Азербайджана, Грузии, Армении, Чечено-Ингушетии. Многие уже с дипломами других вузов. Мыслящие, знающие, свободные в суждениях и оценках всего. Мы были учениками и учителями друг другу. Здесь формировалось мировоззрение, редактировался характер. Тимур Зульфикаров, Суламита Фридбург, Саша Эбаноидзе…
Мечтаю издать книжку о времени, проведённом в стенах Литинститута, о студенческой среде, которая жила лозунгом: «Хочешь быть счастливым? Будем!».
II
Переводы стихов не получались: много отсебятины, рваные размеры. Гладкий одиннадцатисложник «бармак», коим работали поголовно все мои авторы, не гляделся на русском. Он соответствовал размеру популярной песни «Эй, камаринский, камаринский мужик!», и, как я ни изворачивался, во всех предложенных мною стихах слышался этот плясовой мотив, который не желал монтироваться с нешуточным содержанием – революция, трагическая безответная любовь авторов к партии.
Я убеждался – прозу можно пересказать почти стопроцентно, стихи же теряют в переводе подчас самое главное. Переведённое стихотворение – это перевёрнутый ковёр: узор виден, но – не волшебный ворс поэзии!.. Конечно, чаще встречались «ковры» без этого излишества – типа паласов, но у меня и с такими не ладилось. Задавали работы идиомы, например, такая, как традиционное обращение к близкому, самому дорогому человеку: «о, баурым!» – буквально «о, моя печень!». В Древнем Риме и Вавилоне это выражение поняли бы правильно, потому что и у них печень считалась главным органом, средоточием жизни. В других, европейских культурах – сердце. Я и передавал, казалось бы, адекватно – «о, мое сердце!». Но автору не нравилось, он требовал буквального, я убеждал – для русского читателя такое обращение больше говорит не о чувствах лирического героя, а напоминает жалобу на цирроз. Автор сопротивлялся, и я в конце концов понял причину: для казахского слуха выражение «о, моё сердце» равносильно было признанию в стенокардии.