Разумеется, они воспринимались вольнодумцами, фрондёрами, нонконформистами, а вы знаете в мире хоть одну генерацию творцов, которая заявила бы о своём приходе с декларацией о благонравии, послушании, верноподданной преданности официально одобренным традициям? Вообще вызов, задор, посыл ранних шестидесятников, подобно несогласию Синявского с советской властью, носил в основном эстетический, художественный характер. Им хотелось яркости, веселья, озорства, модной одежды, путешествий по миру, полагаю даже, что свободу творчества они понимали, как возможность талантливо и раскованно повествовать о своей молодости в особой ни на кого не похожей стране. Но именно это и раздражало классиков железобетонного соцреализма – широта образной мысли вместе с узостью брюк. Дались им эти узкие брюки! Да ещё уже почти реабилитированный джаз выступал как пример преступного равнодушия к Родине. Между прочим, очень уважаемый в те годы писатель-фронтовик Юрий Бондарев заступился за молодых коллег, напомнив, как его ровесники отбивали гитлеровские атаки, напевая за пулемётом вывезенные с довоенных танцплощадок танго и фокстроты.
«Вольная городская жизнь» – вот как назывался один из непоставленных сценариев того времени. Впрочем, в самом знаменитом фильме «оттепельной» эпохи в «Заставе Ильича» эта жизнь всё-таки ярко отображена. Вообще успешным шестидесятникам удалось возродить вольный дух русской богемы, ну, хотя бы Серебряного века, жизнь, может, и не очень богатую, но талантливую, артистичную, якобы беззаботную, когда пирушки не мешают творческим замыслам и спорам.
Говорят, что Чехов ни о чём не мог всерьёз разговаривать, кроме как о литературе. Ранние шестидесятники в этом смысле были прямыми наследниками Антона Павловича. Заглянувший в ресторан писательского клуба скромно пообедать Василий Павлович Аксёнов в считаные минуты обрастал кругом острящих, злословящих, исповедующихся собратьев. «Ты гений, старик!» – таков был классический возглас в любой спонтанной компании.
Логично было услышать нечто подобное и в подробном сериале, посвящённом быту и нравам советской литературы «оттепельной» поры. Но на экране вместо ожидаемых «единого прекрасного жрецов», одержимых заносчивыми мечтами и планами, присутствует какая-то группа мрачных заговорщиков. Даже на говорливых и чрезвычайно общительных будущих диссидентов той поры они не похожи своим вечно сосредоточенным угрюмством и готовностью к неизбежным жертвам. Что же касается легендарного Ваксона, за два года прошедшего путь от провинциального доктора до любимца «самой читающей в мире страны», то он, плейбой, джентльмен, художник, писатель, лидер всевозможных «фиест» в стиле легендарного Хэма, представлен не то Павлом Власовым, готовящим всероссийскую стачку, не то отцом русского нигилизма Сергеем Геннадьевичем Нечаевым, только и думающим, как бы призвать Русь к топору. Даже Эрнст Неизвестный, сколько в те годы мудрец, столько и гуляка, отчаянный авангардист и одновременно друг-приятель прогрессивных аппаратчиков, выглядит в картине главой то ли подпольной организации, то ли запрещённой секты. А в мастерской его, в этой классической богемной берлоге, если и пьют, то за падение ненавистного режима и за дамами ухлёстывают с надеждой на успех «нашего безнадёжного предприятия».
Михаил Афанасьевич Булгаков в достойнейшем письме Сталину заметил: писатель, который скажет, что ему не нужна свобода слова, подобен рыбе, которая стала бы утверждать, что ей не нужна вода.
Знаменитые шестидесятники не были такими уникальными рыбами. Они, конечно же, стремились к свободе слова, но ещё надеялись, что она явится им путём благих перемен, пусть медленных, но необратимых. Вот ведь и блаженный Никита Сергеевич через полгода после заполошного крика на писателей вдруг принял Илью Эренбурга, слушал его почти два часа, а потом незаметно дал задний ход в своём отношении к интеллигенции. Во всяком случае, имена проклятых поэтов мало-помалу стали появляться в печати, щукинский курс Юрия Любимова с его легендарным спектаклем «Добрый человек из Сезуана» превратился в Театр на Таганке, а во главе Театра Ленинского комсомола был поставлен далёкий от официоза Анатолий Эфрос.
Всё это внушало шестидесятникам надежду, что советская власть не преминет обернуться к ним человеческим лицом. В реальное наступление коммунизма они, разумеется, не слишком верили, однако отголоски чистой его идеи, в образах сохранившиеся, в стихах и песнях, в воспоминаниях о всеобщем военном братстве, продолжали волновать. Между прочим, легендарная песня Окуджавы о «комиссарах в пыльных шлемах» всерьёз хватала за душу молодое поколение. Не бунтовать против них хотелось, а вдохновляться их примером. Борьба, если и шла, то вполне лояльная, на эстетическом уровне, на уровне писательской индивидуальности и совести. Объявлять эти свойства подрывными, тлетворными, «нигилистическими» и тем самым превращать шестидесятников в изгоев, диссидентов поневоле планомерно начал застой. Бывших властителей дум и любимцев читательской публики принялись строить. Одних затирали, других лишали призвания, третьих выталкивали за бугор. Вот об этом можно снять сериал, о том, какими бедами бывает чревато сознание своего предназначения, и как оно помогает выстоять. Об авторском мужестве и долготерпении, о соблазнах, которым подвергает его судьба, и об умении этим испытаниям и соблазнам противостоять, о том, как долгожданная выстраданная свобода обернулась общественным равнодушием и писательским одиночеством. Но это был бы совсем другой сериал.