Теперь они сравнялись славой – Боря и Слава. Их известность в музыкальном мире набирала обороты, они штурмовали новые вершины. Каждый выход на сцену Ростроповича вызывал бурю восторгов, каждая премьера Б. Чайковского проходила на ура.
Сбывалось предвидение Ростроповича: два Чайковских в его репертуаре ошеломляли западную публику. Европейская пресса призывала: «Пора привыкать к тому, что в России два великих композитора по фамилии Чайковский».
Привыкать не пришлось – вмешалась политика. Из-за дружбы с опальным писателем Александром Солженицыным над Ростроповичем начали сгущаться тучи. Его постановка оперы П.И. Чайковского «Евгений Онегин» в Большом театре, признанная «самым глубоким в музыкальном отношении проникновением в эмоциональный строй композитора», вызвала очередное недовольство властей. Жена неугодного постановщика Галина Вишневская, ведущая солистка Большого театра, вынуждена была покинуть главную оперную сцену страны. Зарубежные поездки отменялись. А тут ещё друг Чайковский увлёк супругов опасным проектом: вокальным циклом на стихи Иосифа Бродского, только что осуждённого за тунеядство. Пришёл к ним радостный: «Вот, за одну ночь написал. Какие стихи!..» Они, обрадованные, за один день выучили. Но радость была недолгой: премьеру цикла запретили.
Это переполнило чашу терпения, и Ростропович принимает тяжелейшее решение – покинуть Родину. Сначала один, потом семья. И как он попрощается с друзьями и поклонниками? Исполнением Шестой симфонии П.И. Чайковского в Большом зале своей alma mater – Московской консерватории, где столько лет учился и преподавал (как сам Пётр Ильич).
Вынужденный изгнанник стоял за дирижёрским пультом. Все понимали: это прощание. Возможно, навсегда. Каждая нота звучала болью, но невиданная красота произведения смягчала трагизм, усиленный жизненными драмами композитора и дирижёра, который можно было выразить только музыкой.
После отъезда дружба с Борисом оборвалась. Лишь однажды их пути пересеклись в Германии, на исполнении самого загадочного творения Б. Чайковского «Тема и восемь вариаций» для большого симфонического оркестра, написанного к 225-летию Дрезденской капеллы. Увиделись. Как ни в чём не бывало обнялись. «Слушай, а как тебе удалось так необычно провести основную тему? Тут какой-то секрет?» – с привычной непосредственностью спросил Слава. – «Да, тут есть кое-что, над чем можно подумать…» – отозвался автор.
На подобные раздумья не хватало времени. Вырвавшийся на свободу Ростропович был нарасхват по всему миру. С детской жаждой объять необъятное он откликался на все приглашения и приношения. Спешил жить, радоваться жизни и делиться радостью с другими. Отзывчивый до самозабвения, он успевал везде и преуспевал во всём.
Но планетарная слава имела обратную сторону – она требовала жертвоприношений на алтарь господствующей политики и моды. Случалось жертвовать обоими Чайковскими, особенно – вторым. Под напором модного авангарда и музыкального диссидентства из общественного обихода изгонялись приверженцы классических традиций в современной музыке. «Консерваторы», «ретрограды», «дилетанты» – слышали в свой адрес представители новейшей композиторской школы, и самый яркий из них Борис Чайковский. Так он оказался на периферии музыкальной жизни, в эпицентре которой блистал его друг Слава, вознесённый на пьедестал всеобщей любви и признания.
Разведённые судьбой и разделённые географией, они практически не общались. Август 1991 года, казалось, окончательно развёл друзей. Если Мстислав Леопольдович с юношеским энтузиазмом приветствовал либеральную революцию в России, то Борис Александрович воспринял её как начало национальной катастрофы. Когда в октябре 1993 года в Москве горел Дом Советов, Чайковский всю ночь стоял у окна, глядел на полыхающее зарево и курил папиросу за папиросой. После этого он почти ничего не написал и не ответил ни на одно приглашение бывшего друга, регулярно концертировавшего в столице. В начале 1996 года Борис Чайковский умер в бедности и забвении.