Как мы знаем, к их «разводу» власть отнеслась спокойно, а для Платонова это была невозможная трагедия, и он еще долго пытался себя убедить, обмануть, что правда есть, что она не вся ушла: «Как мне охота художественно писать, ясно, чувственно, классово верно!» [388]
Финал и для самого Платонова, и для его народа был безнадежен. Правды в советской власти давно уже не было ни на грош, и сломленный Платонов заключал: «Если бы мой брат Митя или Надя — через 21 год после своей смерти вышли из могилы подростками, как они умерли, и посмотрели бы на меня: что со мной сталось? — Я стал уродом, изувеченным, и внешне, и внутренне.
— Андрюша, разве это ты?
— Это я: я прожил жизнь» [389].
Александр Мелихов
КРАСОЧНОЕ И СЕРОЕ
Михаил Александрович Шолохов (1905–1984)
С «Поднятой целиной» я познакомился намного раньше, чем услышал имя самого великого вёшенца [390]: дети интересуются автором любимой книги не больше, чем деревом, на котором произросло яблоко. В царственной уверенности, что в этой жизни спешить некуда — впереди вечность, — я любил брякнуться на бок, чтобы, пока не вытащат обратно, понежиться во вселенной деда Щукаря, Макара Нагульнова, Андрея Размегнова… У меня там было полно друзей: азартный Аркашка Менок, солидный, хотя и скучноватый Кондрат Майданников, могучий Хопров, разухабистая Лушка, мрачный Любиш-кин, рябой Агафон Дубцов… Хоть и с опаской, я навещал и страшноватого Половцева, и хулиганистого Дымка, и огненную Марину Пояркову, — только Яков Лукич был какой-то очень уж извилистый, а Давыдов, наоборот, чересчур правильный. Только когда его нескончаемо били бабы, в нем появлялось что-то родное: «Н-н-ну, подожди, чертова жаба, как только покажется Любишкин, я тебя так садану, что ты у меня винтом пойдешь!»
Я прямо видел эту мерзкую старуху с дрожащей бородавкой на носу — скорей бы он ей врезал по бородавке! Хорошо еще, хоть Нагульнов с наганом их утихомирил — жалко, не шлепнул пару контриков. Правда, когда Давыдов их прощал, тоже получалось трогательно: «Давыдов, в рот тебе печенку! Любушка Давыдов!»
У детей и простодушных читателей подход простой: от чьего имени ведется рассказ, тот и прав. Мне и в голову не приходило задуматься, какая муха вдруг укусила хуторских баб, что они вдруг вцепились в какой-то там «семфонд»: какие-то семена собрались отвезти каким-то ярцам — из-за чего тут на стенку лезть? «Хлеб наш увозят, милушки!»; «Сеять-то нечем будет!»… Ведь было совершенно ясно, что скучноватый Давыдов плохого не допустит, а они несут какую-то бессмыслицу: «Что нам, не сеямши, к осени с голоду пухнуть, что зараз отвечать, — все едино!»
Впрочем, временами в любимой книге под потертой обложкой заводились какие-то препирательства — иногда кипучие, иногда занудные, но всегда никчемные, — кто ж мог подумать, что в этой скуке и бессмыслице («хромает на правую ножку» [391]) решается судьба тысяч, миллионов… То ли дело, когда люди оживали и начинали действовать, — тут было глаз не оторвать. Разметнов, белый, как облизанная ветрами мертвая кость (сколько я повидал их в степи!), заносит шашку над стариковской шеей: «Ты мне за сына ответишь!» — хоть и знаешь, что не ударит, а и в сотый раз все равно страшно. Не по-доброму спокойный и даже пошучивающий Титок, не желающий расстаться с обрезом: «Кулак должен быть с отрезом, так про него в газетах пишут». То-то он вдруг рассекает Давыдову голову какой-то там занозой!Хорошо еще, как всегда, разряжает обстановку дед Щукарь, которому дворовый кобель (неприличное слово) распускает надвое его потешную шубу.
И я лишь подивился, подслушав, как папа, понизив голос, передает кому-то из местной интеллигенции якобы сталинские слова о «Поднятой целине»: пусть видят, что строительство социализма не так блестяще, как тульский самовар. Почему не блестяще — очень даже блестяще. Добрая книга не дает загрустить. Только станет жалко какого-нибудь старика Лапшинова, земно кланяющегося на все четыре стороны («Дайте хучь с родным подворьем проститься!»), так тут же начинается потешная драка из-за гусыни: Лапшиниха, накрывшись подолом через голову, катится с крыльца, а Демка Ушаков плюхается в кошелку с яйцами. Я так и пасся на смешных и страшных местах, а скучные пропускал. А один продвинутый пацан однажды еще и показал мне места неприличные: «Курочек щупаешь?» — и разъяснил, что щупают обычно вовсе не курочек. И Лушка вовсе не зря заставила Давыдова постелить «пинжак». И не просто так она «все еще» лежала на спине.
Но это что, вот в «Тихом Доне» (продолжал мой первый учитель) у Шолохова есть страница — вообще одни матюги. Матюги в нашем шахтерском поселке никогда не были дефицитным товаром, но чтобы в книге…
«Тихий Дон» в нашем культурном доме двух провинциальных учителей, разумеется, наличествовал, но мама строго сказала, что мне читать его еще рано, там слишком много грязи… Получалось, что до грязи еще нужно было дорасти.
Разумеется, я ждать не стал, и когда родителей не было дома, немедленно раскрыл одну из двух толстенных книжищ. Однако мата так и не нашел, а остальное было не настолько завлекательным, чтобы им упиваться, поминутно оглядываясь на дверь. Наоборот — как-то очень уж серьезно в этой томине обстояло дело…
А тут как раз подоспел долгожданный второй том «Поднятой целины». Я проглотил его залпом и был потрясен коварством автора: как так можно разом истребить Давыдова и Нагульнова, с которыми сроднилась целая страна?.. Я все перечитывал и перечитывал: «Нагульнов умер мгновенно», «Нагульнов умер мгновенно» — словно надеясь с разгону выскочить из этой ловушки… Однако пришлось смириться. И я с неким даже удовлетворением прислушивался к разговорам взрослых, что Шолохов-де просто не знал, что делать с героями. Повторяли еще и слова из какой-то критической статьи: Щукарю надо было дать укорот, — но для меня-то именно Щукарь был главной отрадой.
Когда «Поднятая целина» в 1960 году получила Ленинскую премию, пошли и более злые разговорчики: Шолохова, мол, наградили за то, что после «Тихого Дона» он ничего стоящего не написал. И в день получения паспорта я первым делом уселся за «Тихий Дон», уже готовый дать отпор каждому, кто покусится на мое право наслаждаться грязью по собственному произволу.
А через пять минут я и вовсе забыл о всяческой суете: мир, в который я погрузился, с первых же строк ожил, задышал, запах. И возникла в нем откуда ни возьмись маленькая, закутанная в шаль турчанка, и вот уже против нее стягивается толпа: «Тяни ее, суку, на баз [392]!», — и вот ее странноватый муж Прокофий Мелехов уже разваливает до пояса тяжелого в беге батарейца Люшню…
И все. И уже не вырваться. Ты околдован навеки. Даже на неприличных местах неохота задерживаться — очень уж там все доподлинное. Вот отец Аксиньи, пятидесятилетний старик, связал ей руки, и не чем-нибудь — треногой, а потом изнасиловал. И слово-то вроде смущающе-возбуждающее, а с души воротит — очень уж настоящими — паскудными! — словами запугивает дочь старый урод: «Убью, ежели пикнешь слово, а будешь помалкивать — справлю плюшевую кофту и гетры с калошами». Но и убивают его так страшно, что испытываешь не злорадство — ужас: «На глазах у Аксиньи брат отцепил от брички барок [393], ногами поднял спящего отца, что-то коротко спросил у него и ударил окованным барком старика в переносицу». Потом вместе с матерью бьют его полтора часа, смирная престарелая мать исступленно дергает на обеспамятевшем муже волосы, брат старается ногами… Хочется вместе с Аксиньей забраться под бричку и, укутав голову, молча трястись. Еще потом избитый жалобно мычит, глазами отыскивает спрятавшуюся Аксинью, а из оторванного уха стекает на подушку кровь…
390
М. А. Шолохов родился в станице Вёшенская (ныне Ростовской области), где затем долгие годы жил и работал и где в 1984 году умер. —
391
«Хромает он на правую ножку» — говорит Давыдов о секретаре райкома партии, подозревая его в так называемом «правом уклоне», то есть отклонении от политического курса ВКП(б) в отношении деревни. Причиной формирования правой оппозиции послужил начавшийся в 1927 году кризис, выразившийся в резком снижении поставок хлеба. Планы по преодолению кризиса сторонники Сталина основывали на резких мерах, направленных против «кулака и нэпмана», тогда как сторонники Бухарина (правая оппозиция) стремились к проведению политики уступок крестьянству. —
393