Если сейчас не внести ясность в этот вопрос, Россия будет еще сто пятьдесят лет ждать появления упомянутого мужичка, который, как кажется автору этих строк, еще во времена Льва Толстого существовал только в сознании Льва Толстого, а уж во времена Александра Солженицына существовал с большим трудом даже в сознании Александра Солженицына.
А лагерники Шаламова не трудолюбивы и не умеют жить. Они умирают. Они — зомби, полулюди-полузвери. Они сломаны и расплющены. Они пребывают в параллельной вселенной, где элементарные физические законы поставлены с ног на голову. Они озабочены — буквально — существованием «от забора до обеда».
Шаламов рассматривает не личность, а пепел, оставшийся при ее сгорании. Шаламова интересует не человеческое достоинство, а его прах.
Лагерь Шаламова — королевство абсурда, где все наоборот. Черное — это белое. Жизнь — это смерть. Болезнь — это благо, ведь заболевшего отправят в госпиталь, там хорошо кормят, там можно хоть на несколько дней отсрочить свою гибель.
В рассказе «Тишина» начальство в порядке эксперимента досыта накормило бригаду доходяг — чтоб работали лучше. Доходяги тут же бросили работу и устроились переваривать и усваивать невиданную двойную пайку, а самый слабый — покончил с собой. Еда сообщила ему силы, и он потратил эти силы на самое главное и важное: на самоубийство.
В рассказе «Хлеб» герою невероятно повезло: его отправляют работать на хлебозавод. Бригадир ведет его в кочегарку, приносит буханку хлеба — но истопник, презирая бригадира, за его спиной швыряет старую буханку в топку и приносит гостю свежую, еще теплую. А что герой? Он не ужаснулся расточительности истопника. Он не изумлен благородством жеста: выбросить черствый хлеб, принести голодному свежий. Он ничего не чувствует, он слишком слаб, он лишь равнодушно фиксирует происходящее.
Писатель жесток. Надежды нет. Героев не бывает. Человек — это не звучит. [419]Человек остается человеком только до определенного предела. Расчеловечивание — несложная процедура: холод, голод, непосильная работа, круглосуточное унижение, отсутствие надежд на лучшее будущее за год-два превращают в животное любого и каждого.
Фамилии и характеры персонажей Шаламова не запоминаются. Нет метафор, афоризмов, никакой лирики, игры ума, никаких остроумных диалогов. Многие ставят это в упрек автору «Колымских рассказов». Утверждают, что Шалаллов слаб как художник слова, как «литератор», обвиняют его в репортерстве и клеймят как мемуариста. На самом деле тексты Шаламова, при всем их кажущемся несовершенстве, изощренны и уникальны. Персонажи одинаковы именно потому, что в лагере все одинаковы. Нет личностей, нет ярких людей. Никто не балагурит, не сыплет пословицами. Рассказчик сух, а по временам и косноязычен — ровно в той же степени, как косноязычны лагерники. Рассказчик краток — так же, как кратка жизнь лагерника. Фраза Шаламова ломается, гнется, спотыкается — точно так же, как ломается, гнется и спотыкается лагерник. Но вот рассказ «Шерри-бренди», посвященный смерти Мандельштама, — здесь Ша-ламов уже работает практически белым стихом: ритмичным, мелодичным и безжалостным.
Шаламов последовательный и оригинальный художник. Достаточно изучить его эссе «О прозе», где он, например, заявляет, что текст должен создаваться только по принципу «сразу набело» — любая позднейшая правка недопустима, ибо совершается уже в другом состоянии ума и чувства. Более того, там же Шаламов утверждает, что способен заметить позднейшие вставки и следы редактуры в тексте любого другого сочинителя. Шаламову отвратительна «изящная словесность», красота ради красоты — все должно работать на результат и только на результат. Содержание не определяет форму — содержание и форма есть одно и то же. Шаламов отрицает тип «писателя-туриста», квалифицированного стороннего наблюдателя (в пример он приводит Хемингуэя), изображающего события так, чтобы они были понятны и интересны «широкому читателю». По Шаламову, писатель обязан погрузиться в толщу жизни, чтобы испытать те же чувства, что и его герои; именно трансляция истинного чувства есть задача писателя.
«Чувство» — определяющая категория Шаламова. Рассуждениями о чувстве, подлинном и мнимом, полны его эссе и записные книжки. Способность и стремление к передаче подлинного чувства выводят Шаламова из шеренги «бытописателей», «этнографов», «репортеров», доказывают его самобытность.
Он не жил анахоретом, досконально разбирался в живописи, посещал выставки и театральные премьеры. Принимал у себя поэтическую молодежь — к нему захаживал Евтушенко. Переживал из-за вечного безденежья.
Мог матерно выбранить уличного хама. Был горд, заносчив, эгоцентричен. Очень честолюбив. Мечтал о славе де Голля. Верил, что его стихи и проза обгонят время. Признавался близким: «Я мог бы стать новым Шекспиром. Но лагерь все отнял».
Варлам Шаламов умер в 1982 году. Умер, как и положено умереть русскому писателю: в нищете, в лечебнице для душевнобольных стариков. И даже еще кошмарнее: по дороге из дома престарелых в дом для умалишенных. Канон ужасного финала был соблюден до мелочей. Человек при жизни прошел ад — и ад последовал за ним: в 2000 году надгробный памятник писателю был осквернен, бронзовый монумент похитили. Кто это сделал? Разумеется, внуки и правнуки добычливых Платонов Каратаевых и Иван-Денисычей. Сдали на цветной металл. Думается, сам Шаламов не осудил бы похитителей: чего не сделаешь ради того, чтобы выжить? Колымские рассказы учат, что жизнь побеждает смерть, и плохая жизнь лучше хорошей смерти. Смерть статична и непроницаема, тогда как жизнь подвижна и многообразна. И вопрос, что сильнее — жизнь или смерть, — Шаламов, как всякий гений, решает в пользу жизни.
Есть и кафкианское послесловие к судьбе русского Данте: по первой, 1929 года, судимости Шаламов был реабилитирован только в 2002 году, когда были найдены документы, якобы ранее считавшиеся утраченными. Не прошло и ста лет, как признанный во всем мире писатель наконец прощен собственным государством.
Чем далее гремит и звенит кастрюльным звоном бестолковый русский капитализм, в котором нет места ни уважению к личности, ни трудолюбию, ни порядку, ни терпению, — тем актуальнее становится литература Вар-лама Шаламова. Именно Шаламов подробно и аргументированно заявил: не следует переоценивать человека. Человек велик — но он и ничтожен. Человек благороден — но в той же степени подл и низок. Человек способен нравственно совершенствоваться, но это медленный процесс, длиной в столетия, и попытки ускорить его обречены на провал.
Поосторожней, братья, — путь от человека к зверю не так долог, как нам кажется.
«Мы, — писал Шаламов, — исходим из положения, что человек хорош, пока не доказано, что он плох. Это чепуха».
За человеческое нужно драться. Человеческое нужно беречь и терпеливо пропагандировать.
Конечно, современная Россия — не Колыма, не лагерь, не зона, и граждане ее не умирают от голода и побоев. Но именно в современной России хорошо заметен крах идей «морального прогресса». Наша действительность есть топтание на месте под громкие крики «Вперед, Россия!». Презираемое лагерником Шаламовым «прогрессивное человечество» уже сломало себе мозги, но за последние полвека не смогло изобрести ничего лучше «общества потребления» — которое, просуществовав считанные годы, потребило само себя и лопнуло. Мгновенно привить российскому обществу буржуазно-капиталистический тип отношений, основанный на инстинкте личного благополучия, не получилось. Экономический рывок провалился. Идея свободы обанкротилась. Интернет — территория свободы — одновременно стал всемирной клоакой. Социологический конкурс «Имя Россия» показал, что многие миллионы граждан до сих пор трепещут перед фигурой товарища Сталина. Еще бы, ведь при нем был порядок! Благополучие до сих пор ассоциируется с дисциплиной, насаждаемой извне, насильственно, а не возникающей изнутри личности как ее естественная потребность. Ожидаемого многими православного воцерковления широких масс не произошло. Обменивая нефть на телевизоры, Россия на всех парах несется, не разбирая дороги, без Бога, без цели, без идеи, подгоняемая демагогическими бреднями о прогрессе ради прогресса.
419
Ср. «Че-ло-век! Это — великолепно! Это звучит… гордо!» (М. Горький. На дне). —