«Луна бы вышла или хоть молния сверкнула!» — думал Бабушкин.
В кромешной темноте он ничего не различал и шагал, выставив руки вперед. Ему казалось, — сейчас он с разгона налетит на дерево. Шли долго. Шинкарь — впереди, Бабушкин — в двух шагах за ним. Вымокли до нитки.
Начало рассветать. Вскоре лес поредел. Впереди торчал столб. На нем распластался черный, двуглавый орел с огромными раскинутыми крыльями: российский герб.
Вдруг сзади, сквозь шум дождя, послышался цокот копыт. Похоже было, — скачут два всадника.
Шинкарь прислушался.
— Сюда едут, — побледнев, шепнул он Бабушкину. — О, матка боска![5] Пусть пан бежит! Быстрей!
Бабушкин побежал. Мелькнул другой столб. На нем тоже чернел хищный орел. Но не двуглавый, а с одной головой.
«Германский! — на бегу догадался Иван Васильевич. — Неужели это и есть граница?!»
Пробежав с полкилометра, он, задыхаясь, упал на траву.
Лежал долго, подставляя открытый рот секущим струям.
Потом пробрался к видневшимся вдали домишкам. Это была станция. Названия ее Бабушкин не смог прочитать, так как почти не знал немецкого языка.
Дождь кончился. Иван Васильевич лег в лесу на полянке возле железнодорожного полотна. От его мокрой студенческой формы шел пар: одежда быстро сохла на солнце.
Показался поезд. Иван Васильевич притаился в кустах, пропустил первые вагоны и на ходу вскочил на товарную платформу в середине состава. Ждать хвостового вагона нельзя, — там наверняка едет проводник.
Бабушкина сильно тряхнуло, ударило коленями о какую-то скобу, но он не разжал рук…
Поезд, дробно грохоча колесами на стыках, не задерживаясь у стрелок и семафоров, наконец-то прибыл в Штутгарт.
Иван Васильевич украдкой слез с платформы, обходными путями, минуя станционные постройки, вышел на привокзальную площадь. Настроение у него было самое радужное: итак, — первая часть побега осуществлена! Скоро, очень скоро он увидит Ленина!
И вдруг, проходя мимо парикмахерской, Бабушкин случайно посмотрел на зеркало в витрине и чуть не обомлел: он стал ядовито-зеленым, с грязно-малиновыми подтеками. Патентованная краска облезла.
«С такими волосами не то что шуцман, — любой мальчишка заподозрит неладное», — хмуро подумал Иван Васильевич, глубже нахлобучивая студенческую фуражку, давно уже потерявшую свой щегольский вид.
Зайти в парикмахерскую и остричь волосы Бабушкин не мог: его, конечно, задержали бы.
Правда, Германия не выдавала русскому царю политических беженцев и даже предоставляла им приют. Но у Бабушкина не было паспорта. Как тут докажешь, что ты — не вор, не бродяга, а борец за свободу?!
В Штутгарте Бабушкин направился к Дитцу. Найти его оказалось не трудно: Дитц держал большой книжный магазин в центре города.
Бабушкин постоял перед огромным зеркальным стеклом витрины, за которым были красиво разложены книги, посмотрел на внушительную вывеску; на обеих ее концах тоже были изображены книги.
«Туда ли я попал?» — подумал он.
Из магазина вышла изящно одетая седая дама, вслед за ней — высокий нарядный господин с тросточкой.
Бабушкин провел ладонью по щеке — почувствовал под рукой густую, колючую щетину.
«С самого Екатеринослава не брился! — вспомнил он. — И когда смогу соскоблить эту шерсть, — неизвестно».
Посмотрел на свой потрепанный, грязный студенческий костюм, сапоги, измазанные глиной, и покачал головой.
Но делать нечего; Бабушкин решительно толкнул дверь и вошел в сверкающий книжный магазин.
— Господин Дитц? — спросил он у продавца.
Тот изумленно оглядел оборванца и молча показал за прилавок, где виднелась обитая кожей дверь.
Бабушкин вошел. Это была маленькая комната — кабинет хозяина: письменный стол, два книжных шкафа, два кресла и диван.
Дитц — усатый обрюзгший старик с сухим умным лицом, одетый в добротный черный костюм, — увидев странного посетителя, так растерялся, что даже не предложил ему сесть.
К счастью, Дитц немного говорил по-русски: когда-то был в Петербурге.
Еще больше встревожился он, когда Бабушкин спросил о Владимире Ильиче.
— Никакого Ленина я незнаком, — с трудом выговаривая русские слова, сердито пробормотал осторожный немец.
«Кто этот оборванец? Шпик? Или еще какой-нибудь прохвост?» — подумал он.
Но, взглянув на открытое, усталое, побледневшее от огорчения лицо незнакомца, Дитц прибавил: