Популярность А. К. Толстого на рубеже столетий, в том числе и в среде будущих модернистов, таким образом, не подлежит сомнению. Однако же Анненский в «Первой книге отражений» писал, сожалея, как всегда, о чужой обиде: «Говорить ли о судьбе Алексея Толстого, которого начинают понимать лишь через 30 лет после его смерти?‥»[10]
Это значит, что Толстого, как и Тютчева, «которого знают», по словам того же Анненского, «только по хрестоматии Галахова», начали понимать по-новому — как предтечу новой поэзии, как одного из учителей русского символизма. Иван Коневской привел его имя на шаг после Пушкина, когда назвал Достоевского «преемником забытых или нелюбимых в его время массой русского общества величайших наших поэтических душ — Пушкина, Тютчева, отчасти — Алексея Толстого»[11]. В его творчестве стали выделять не «Князя Серебряного», не «Грешницу» и не монолог Гарабурды с польским прононсом из «Чтецов-декламаторов», не «оперные» (по определению Святополк-Мирского[12]) стольно-киевские баллады, о которых с отвращением упоминал Блок[13], а совсем другой набор произведений, среди них, не в последнюю очередь, драматическую поэму «Дон Жуан», в особенности же пролог к ней.
В свете сказанного выше об отношении Толстого к Пушкину понятно, почему тема Дон Жуана начинается в его творчестве с пародийного прутковского «Желания быть испанцем»: «Дайте мне мантилью, / Дайте мне гитару, / Дайте Инезилью, / Кастаньетов пару. //…// Погоди, прелестница, / Поздно или рано / Шелковую лестницу / Выну из кармана! //…// Будет в нашей власти / Толковать о мире, / О вражде, о страсти, / О Гвадалквивире, / Об улыбках, взорах, / Вечном идеале…»
Это не обобщенная «насмешка над увлечением испанской экзотикой», как нередко утверждают комментаторы[14]. На самом деле, тут конкретная пародия на стихотворение Щербины «Дон-Хуан и месяц» («Как я стал лобзать Инесу, /…/ Как меня чуть не схватил / Непредвиденный, нежданный / Полицейский Алгвазил» и т. п.), а через Щербину (кошку бьют, а невестке намеки дают) — на пушкинский «испанский романс» «Ночной зефир» и примыкающую к «Каменному гостю» серенаду «Я здесь, Инезилья».
Но смехотворный в устах Пруткова «вечный идеал» станет главным предметом драматической поэмы А. К. Толстого «Дон Жуан», в которой он, как впоследствии в исторической трилогии, игнорировал мысль Пушкина и оспаривал его художественный вкус.
Так, не без влияния Толстого, спорила с Пушкиным и Леся Украинка, назвав свою драму не «Каменный гость», а «Каменный хозяин», «Кам’яний Господар» (в принятом русском переводе почему-то «Каменный властелин», чем сводится на нет связь заглавия с пушкинским).
Как известно[15], вслед за «Дон Жуаном» Гофмана, из которого взят эпиграф к поэме, Толстой сделал своего героя искателем идеала, а вслед за «Фаустом» Гёте[16], заставил его, как Иова, быть предметом прения между богом и дьяволом. Соловьева и символистов привлекло у Толстого это сопоставление двух героев нового времени, мотивированное тем, что оба жаждали вечной женственности. Сатана у Толстого своими веселыми силлогизмами смахивает на Мефистофеля, статуя Командора представляет собой стихию Azoth алхимиков и магов, «исполнительную власть», по словам Сатаны, астральную силу-слугу, сходную здесь с Големом каббалистов и гомункулом Гёте, Донна Анна отдается Жуану, кончает жизнь самоубийством, но спасает своего обольстителя, как Гретхен Фауста.
Окончание «Дон Жуана» существует в двух вариантах, немного как в стихах Козьмы Пруткова «К моему портрету»: «Когда в толпе ты встретишь человека, / Который наг» (Вариант: На коем фрак. — Прим. Козьмы Пруткова). В одной концовке Дон Жуан, уже «верящий», но не желающий покоряться, — наг; он клянет «молитву, рай, блаженство, душу» и отправляется в ад; в другом (собственно, первом) журнальном варианте 1861 г. на Дон Жуане если не фрак, то монашеская власяница, и он спасен, как Фауст.
Такой исход легенды известен по новелле Мериме «Души чистилища» (1834), которому следовали в своих драмах Дюма («Дон Жуан де Маранья, или падение ангела». 1836) и Зорилья («Дон Хуан Тенорио». 1844). Толстой нигде не упоминает ни Мериме, ни его подражателей, но называет рассказ Вашингтона Ирвинга «Дон Жуан»[17] (первая журнальная публикация в марте 1841 г.), в котором гибели Дон Жуана Тенорио противопоставлено покаяние другого севильского распутника, Дона Мануэля Маньяра. У Мериме два Дон Жуана, один — знаменитый Тенорио, другой — Маранья, раскаявшийся. Именно эту фамилию присвоил своему герою Толстой, построив свой эпилог на основании новеллы Мериме, как первым указал Геккель[18], труд которого, впрочем, русские литературоведы игнорируют, как французские игнорируют рассказ Ирвинга[19]. На эпилог ополчились и реакционеры, как Маркевич[20], и либералы[21]. В книжной версии 1867 г. он был исключен.
11
На рассвете //
12
13
«И вот уже граф Алексей Толстой, этот аристократ с рыбьим темпераментом, мягкотелый и сентиментальный, имеет возможность вдохновенно изложить русскую былину, легенду или историю скверным русским языком, выжать из нее окончательно всю западную общечеловеческую прелесть и преподнести осклизлую губку Русского собрания» («Девушка розовой калитки и муравьиный царь»).
14
15
16
Ср.:
19
Его имя и рассказ не фигурирует в фундаментальном справочнике:
20
См.:
21
См., например: