Выбрать главу

Добролюбов, плакавший по ночам над повестями Тургенева, влюбляясь в его романтических героинь, днем холодно и дерзко разговаривал с писателем в редакции «Современника». Тургенев, по его мнению, был баловнем судьбы, «аристократом, красавцем», его обласкивали роскошные женщины в «великосветских салонах». А между тем его собственная романтическая история с генеральской дочерью кончилась трагикомично, на мотив «Он был титулярный советник, она генеральская дочь…». Словом, сфера, где только и могли вполне реализоваться претензии, интеллектуальные, духовные, оказывалась запретной. А ведь и мечты-то были не бог весть какие заоблачные? «Если бы у меня была женщина, с которой я мог бы делить свои чувства и мысли до такой степени, чтоб она читала даже вместе со мной мои (или, положим, все равно — твои) произведения, я был бы счастлив и ничего не хотел бы более <…> сознание полной бесплодности и вечной неосуществимости этого желания гнетет, мучит меня, наполняет тоской, злостью, завистью, всем, что есть безотрадного и тягостного в человеческой натуре»[77].

Оставались «из разряда Машенек», как условно называл Добролюбов проституток (по имени одной из них, близкой ему долее других). «Петербургские камелии» вошли в разночинскую литературу и жизнь особым образом. В литературе натуральной школы им тоже нашлось достойное место. Они были материалом для физиологий, иллюстрировали открытие прыщавых интеллектуалов — и проститутки любить умеют. И в том и в другом случае предметом изучения и неподдельного интереса были именно они. Подпольное пространство «нового человека» знает только себя. Камелиям, помимо услаждения плоти, пришлось обслуживать амбиции авангарда русской демократии. Разумеется, в литературу все вошло «совсем наоборот», но с характерным переносом сюжетного акцента — на первом плане благородный юноша, герой и благодетель. Не будем возвращаться к литературным сюжетам. А вот соответствующие «жизненные сюжеты» остались в закулисном, черновом пространстве писем и дневников, хотя и здесь ориентация на «большую литературность», «правильность» поведения и чувствования определяла режиссуру, оценить которую предлагалось «будущему биографу». Однако в данном случае литература оказывалась неизмеримо выше жизни, она подвергала сюжеты идеологической обработке. Заигрываться так в жизни было невозможно. Существовало оправдание: «Любви к ней я не могу чувствовать, потому что нельзя любить женщину, над которой сознаешь свое превосходство»[78]. Другими словами, невозможно вместе «читать произведения» — книжные души требовали книжных чувств. С другой стороны, это только в литературе можно отправить камелию на погост или в дальние страны. А в жизни охлаждение наступало еще быстрее. Высокий склад ума не позволял «малейшему чувству вкрасться в животные отношения. Ведь все это грязно, жалко, меркантильно, недостойно человека»[79]. «Недостойно человека» — не меньше. Далее начиналось самое сложное — несмотря на собственный подход, девушку необходимо было спровоцировать на чувство. Необходимо для утешения уязвленного самолюбия, необходимо, чтобы хоть перед этим женским существом ощущать себя особенным, «не таким, как все». Провокация чувств достигалась известным способом — ведением душеспасительных разговоров, тех самых, от которых выворачивало героя Достоевского: «И как мало, мало нужно было слов, как мало нужно было идиллии (да и идиллии-то еще напускной, книжной, сочиненной), чтоб тотчас же и повернуть всю человеческую душу по-своему». То, что для героя является предметом стыда, для наших героев — предметом гордости. В записи Добролюбова его речи выглядят черновыми вариантами будущих литературных сюжетов, но доведенных до той черты, за которой требуется ответное чувство от героя. Жалостные беседы, возымев действие, повергали жертву амбициозности клиента в ужас от бессмысленно прожитой жизни: «Каждый раз она передо мной оправдывается в своей жизни…»[80] Трудности в общении с забитыми девушками, не способными понять высокий строй мыслей, не останавливали: «Они все необразованны, с ними говорить о чем-нибудь порядочном трудно, почти невозможно»[81]. Оставались чувства жалости и любви: «Сколько ни встречал я до сих пор этих несчастных девушек, всегда старался я вызвать их на это чувство, и всегда мне удавалось»[82]. Какая гордость слышится в последней фразе, но истинное удовлетворение наступает, когда девушка начинает «прогонять от себя своих гостей» (а ведь «не прибавил ни рубля»). Иногда возникали своего рода романы, если удавалось «в своей ничтожности удовольствоваться… мизернейшим чувствованьицем». Истории эти, как, например, история Добролюбова с Машенькой, заканчивались уныло и неромантично: «Я стал опять укорять ее за переход в …… и притом такой отчаянный. <…> — Да, вот теперь из-за двадцати пяти целковых в …… должна жить… — Как так? — Так…»[83] Впрочем, иногда «что-то на совести» заставляло продолжать визиты из чисто гуманных побуждений: «Я принялся утешать Машеньку словами и поцелуями и наконец начал упрашивать, чтобы она не сердилась на меня, на что она отвечала мольбами ходить к ней <…> Я утешил ее обещанием прийти в четверг или непременно в воскресенье. И теперь меня тянет к ней, хотя телесного возбуждения вовсе нет. А так, как будто что-то на совести»[84].

вернуться

77

Добролюбов Н. А. Указ. изд. Т. 9. С. 340.

вернуться

78

Добролюбов Н. А. Указ. изд. Т. 8. С. 517.

вернуться

79

Добролюбов Н. А. Указ. изд. Т. 8. С. 553.

вернуться

80

Добролюбов Н. А. Указ. изд. Т. 8. С. 511.

вернуться

81

Добролюбов Н. А. Указ. изд. Т. 8. С. 510.

вернуться

82

Там же.

вернуться

83

Добролюбов Н. А. Указ. изд. Т. 8. С. 569.

вернуться

84

Добролюбов Н. А. Указ. изд. Т. 8. С. 558.