Г. А. Левинтон
Достоевский и «низкие» жанры фольклора[112]
Несмотря на весь наш «демократизм», мы все-таки относимся к исследуемым нами фактам психо-социальной жизни «аристократически». Между прочим, в области литературы и словесности считаем достойными нашего внимания по преимуществу или произведения «интеллигентов», сочиняющих для «интеллигентов» же, или же так называемые произведения «народной словесности», в которой мы доискиваемся то проявлений «коллективной психики» («этнопсихологии»), то традиционных продолжений глубокой старины. Громадное количество «литературных произведений», по своему влиянию на народные массы весьма могущественных, оставляются обыкновение без внимания.
Многочисленные исследования Достоевского, направленные на выявление в его текстах архетипических черт и конструкций, все больше оттесняют исследование собственно фольклорных источников в самом узком смысле этого слова. Между тем очевидно, что эти два подхода ничуть не противоречат друг другу, что архетипическая основа романа ни в коей мере не исключает возможности прямой (цитатной, подтекстовой) мотивировки фрагментов или особенностей текста конкретным фольклорным источником[114]. В этой работе мы пытались продемонстрировать некоторые из подобных примеров, ориентируясь на область весьма мало изученную (и как таковая, и в связи с ее литературными отражениями) — на малые фольклорные жанры (главным образом паремиологические) и прежде всего обсценного характера.
Если связи романов Достоевского с духовным стихом или легендой изучались весьма внимательно, то фразеологизмы, пословицы и т. п., связанные с фольклорной эротикой и скатологией, кажется, практически не рассматривались в числе источников. Однако не существует серьезных оснований для того, чтобы отрицать за такими текстами статус фольклорных текстов (проблема, например, специфической клишированности мата достаточно очевидна и весьма интересна), как и для того, чтобы отрицать влияние этой области словесности и языка на литературу. Более того, именно эта сфера как бы естественно предусматривается концепцией романа Достоевского как мениппеи, но, кроме анализа рассказа «Бобок», она практически отсутствует в книге М. М. Бахтина. Между тем соответствующие тексты, безусловно, интересовали Достоевского, об этом с очевидностью свидетельствуют записи в «Сибирской тетради», в основном паремиологического характера (и насыщение этими паремиями «Записок из мертвого дома»), в том числе и обсценного, ср. записи №№ 90, 471, 217[115]; показательно, что они не откомментированы в последнем академическом издании (или же комментарии пытаются затушевать неприличную интерпретацию, как в № 77)[116]. Интересно и то, что среди фольклорных тем у Достоевского немалое место занимают свадебные. Д. К. Зеленин, собрав все известные ему примеры свадебной формулы «хочу — скочу», приводит в частности сцену на суде в «Братьях Карамазовых»[117]; особенно важно в связи с последующим известное место из «Зимних заметок о летних впечатлениях»[118] о заметке «Еще остатки варварства» (в действительности «Еще к характеристике Замоскворечья» — см. V. 60 и комм. — V. 367): «В руках у свахи был узелок, который она везла напоказ от некоторых новобрачных, очевидно, проведших счастливую ночь. В узелке, разумеется, заключалась некая легкая одежда, которую в простонародье обыкновенно показывают родителям невесты. Народ смеялся, смотря на сваху: предмет игривый». Ср. далее комментарии Достоевского: «Это скверно, это нецеломудренно, это дико, это по-славянски, знаю, хотя все это сделалось, конечно, без худого намерения, а напротив с целью торжества новобрачной, в простоте души, от незнания лучшего, высшего, европейского». Далее следует рассуждение об употреблении дамами ваты («с каким тонким расчетом и знанием дела они умеют подложить вату в известные места своей очаровательной европейской одежды <…> их дочери, эти невинные семнадцатилетние создания, едва покинувшие пансион, и те знают про вату, все знают: и к чему служит вата и где именно, в каких частях нужно употребить эту вату, и зачем, с какою-то именно целью все это употребляется») и далее: «…целомудреннее, что ли, они несчастной легкой одежды, везомой с простодушной уверенностью к родителям, с уверенностью, что так именно надобно, так именно нравственно…» Это место (напоминающее последующие построения Розанова) интересно не только как свидетельство интереса Достоевского к обряду (как национальному проявлению), но и в связи с тем, что здесь — в тексте публицистическом — более эксплицитно проявляются некоторые особенности, с которыми нам придется еще встретиться в собственно художественных текстах Достоевского.
112
Предлагаемая вниманию читателей работа была прочитана как доклад на конференции в Музее Достоевского осенью 1975 г. при решительном неодобрении дирекции музея и радостном смехе большинства слушателей. В переработанном виде она была напечатана в «Wiener slavistische Almanach» (1982. Bd. 9 С. 63–82). В нынешний вариант внесены некоторые исправления и дополнения, иногда довольно обширные.
113
114
См. теперь:
115
116
Запись № 77: «Ах, как дедушка на бабушке огород пахал», во всяком случае, двусмысленна, комментатор же приводит в качестве аналога «Зять на теще капусту возил» — т. е. вариант, исключающий всякую двусмысленность. Менее двусмысленен, впрочем, и более близкий вариант (известный в небылицах и скоморошинах): «Сын на матери землю пахал» (но землю скорее, чем огород, пашут на лошади). К этому варианту с его подозрительным соседством
117
118
Ср. между прочим, в них название «Елка и свадьба», сопоставляющее два ритуала (неважно, что первый из них был в XIX в. еще достаточно новым), ср. также записи о