Выбрать главу

Чтобы поглубже окунуться в ту атмосферу, которая когда- то была для меня привычной и в которой большую роль играло его общество, чтобы мысленно восстановить его голос, свойственную ему гнусавость, особенно им подчеркиваемую, когда он читал стихи, я разложил перед собой веером четыре его стихотворных сборничка, пятый у меня не сохранился. Один из них озаглавлен «Свора верных», другой «Преданность». Заглавия подлинно многоговорящи, потому что верность, преданность, непоколебимая лояльность были наиболее характерными его чертами. Но преданность и верность чему? Той внутренней этике, которую он раз-навсегда для себя выработал, не подвергая ее никаким привходящим политическим или иным ветрам.

Да, он был верным другом, на которого при любых обстоятельствах можно было положиться. Но все же притягивало к нему не это свойство — ведь в конечном счете никто от него никаких «подвигов» не требовал и сам он писал: «я считаю, что я недостаточно смел / И что это большой грех». Дело было скорее в том, что он все принимал и понимал. С одинаковой отрешенностью, я бы даже сказал — с одинаковым любопытством наклонялся он над добром и злом, не удивляясь, ничем не возмущаясь, ни перед чем не преклоняясь. Он не знал, что такое зависть и появление всякого нового таланта или даже проблеска таланта его искренно радовало, но его врожденная благожелательность никогда его не ослепляла, он был чужд любому проявлению маниловщины.

Гингер был некрасив, однако в лице его, в манере держаться было что-то, что делало его «общим другом». Он был на редкость умен, умен в мельчайших наблюдениях и замечаниях по любому поводу. У него было свое собственное видение мира и его нелегко было в чем-то разубедить. Он был фаталистом и даже когда черные тучи сгущались над его головой, он готов был считать, что «все к лучшему в этом лучшем из миров». Может быть, его фатализм основывался на его пристрастии к азартным играм, ко всему, где приходилось вступать в единоборство с неведомыми силами или испытывать капризы «теории вероятностей». Вероятно, из всех обуревавших его страстей любовь к азартной игре была наиболее сильной, наиболее его манившей и не зря он писал:

«О только тот достоин уваженья и между братий мужественно прав кто лишнего не сделает движенья отчаянную ставку проиграв…

В делах и днях небрежно-равнодушный я научился с молодой поры рок низлагать покорностью послушной и не жалеть проигранной игры».

Было в нем, конечно, немало чудаковатостей, которые в другом могли поражать и даже раздражать, но на Гингера было невозможно сердиться и в этом была его скрытая сила. Его странности были более внешними, чем внутренними и, собственно, были безобидными: то он наращивал какие-то взъерошенные баки, то появлялся в одежде альпиниста. В какой-то мере был он бессеребренником, хотя в расчетах с женой, на плечах которой лежали все материальные заботы дома, он был привередлив и требовал с нее каждую копейку, которая ему причиталась по установленной домашней конституции. Деньги ему были нужны только для того, чтобы иметь возможность обернуться, играя в покер, да еще на метро или на пачку папирос.

Зато стоило ему выиграть, как он тотчас же приобретал какие- то дорогостоющие и ненужные ему предметы, идущие вразрез со всем стилем его жизни.

Гингер был подлинным — не в переносном смысле — солнцепоклонником и едва наступала весна, он до сумерек исчезал из дому, отправлялся на какой-то пустырь и, наперекор докторским настояниям, пролеживал под солнцем, пока оно не заходило. Криком души были его строки:

«Отец мой солнце, я с тобой сегодня / лицом к лицу — к тебе влекусь любовней и свободней / чем сын к отцу.

Зовет меня, но тщетно, воля злая / людей чужих Им не желаю ни добра ни зла я, / не вижу их.

Звенит сирень запущенного сада, / блестит пчела уходит прочь житейская досада, / земли дела.

Я отступлю в стремительное лето / от суеты

Пребудь со мной, родник тепла и света — / ты, отче, ты.

Любопытно, что при напечатании эти строки посвящались памяти Боратынского, но впоследствии Гингер все былые посвящения снял.

Во имя объективности следовало бы отметить, что Гингер, не будучи Обломовым, был не в меру ленив, не только в быту, но и в работе над стихами. Его поэтическое наследство количественно не очень значительно, но зато у него был свой голос, свой язык, свои специфические интонации. Ему удалось найти собственный тон, который не позволяет спутать его строки с чьими- либо другими. Многие принимали кажущуюся вымученность его стиха, затрудненность иных его оборотов за юродство, за излишнее пристрастие к словесным вывертам, к ненужным архаизмам, обвиняли в нарочитом отклонении от общепринятых поэтических норм (точно такие существуют!). Между тем, едва ли в нашем окружении был кто-либо другой, так глубоко и так по-настоящему влюбленный — другого слова не подыскать — в русский язык, так безошибочно чувствовавший вес каждого слова, так хорошо знавший не только русскую поэзию во всех ее проявлениях, но и все тонкости русского стихосложения.