Выбрать главу

Наступила война. Как провел эти годы в оккупированном Париже Ладинский, я толком не знаю, меня там не было. Но потом со всех сторон я слышал, что в политическом отношении он был безупречен.

Война миновала. Ладинский, в общем сдержанный, загорелся, тлевшая в нем тоска по родине вспыхнула с новой силой. Он только и ждал возможности вернуться в родную Смоленщину, где еще жил его брат, спешил преодолеть необходимую для возвращения бюрократическую волокиту. Эта волокита была значительно ускорена вмешательством французских властей: в одно прекрасное утро Ладинский вместе с целой группой «возвращенцев» был выслан из Франции, так сказать, «по этапу».

А незадолго перед тем ему удалось осуществить давнишнюю мечту — посетить Рим, о котором он не переставал думать, читать, писать, между тем, «вечного города» воочию никогда не обозревал. Я как раз возвратился тогда из блужданий по Италии и вспоминаю, как Ладинский забежал ко мне за какими- то «свежими» туристскими справками и адресами. Я дал ему записку к одному из моих римских приятелей, который мне потом рассказывал, с каким «аппетитом», с какой жадностью и неподдельным восторгом Ладинский упивался Римом, с каким пиэтетом они вдвоем ходили по «единственной в мире» Аппиевой дороге, воздух которой, по словам Ладинского, приоткрывал ему многое из того, о чем молчат книги, чего передать не могут.

Вскоре Ладинский оказался «дома»; не знаю, нужно или нет в данном случае ставить это слово в кавычки, не знаю, как он почувствовал себя на «перекопанной» в его отсутствие земле. Стихов он больше не писал, а если и писал, то их не печатал. Появилось только несколько страниц его воспоминаний о русском Париже, о Бунине, слегка тенденциозных, но тенденциозных в меру. Собственно, ему и не приходилось «сжигать» то, чему он никогда не «поклонялся».

Перед смертью — умер он в 1961 году — успел он выпустить начатую им еще в Париже повесть о дочери Ярослава Мудрого, Анне Ярославне. Ее образ издавна его притягивал и он не раз ездил на «паломничество» в Санлис, городок, бывший резиденцией супруги Генриха I, французской королевы русского происхождения.

На одном из его поэтических сборничков я читаю надпись: «Имяреку с благодарностью поэта за любовь к нашим бедным стихам». О, эта неизбывная, как-никак показная скромность! Ведь о своем даре Ладинский, донельзя самолюбивый и по-стародевичьи обидчивый, был сам весьма высокого мнения и уж «бедными» свои стихи никак не считал. Но в одном он был прав: я всегда его стихи любил и теперь перечитывая их и вспоминая его долговязую фигуру, его манеру держаться, какое-то постоянное желание «сидеть на кончике стула», невольно поражаюсь, насколько его строки мало сливаются с их творцом. Впрочем — да будет это сказано в скобках — всегда ли разумно читателю близко знать поэта?

Вспоминая Поплавского

Когда-то, в эпоху «между двумя войнами», среди поэтов молодого поколения русского зарубежья, когда все были еще молоды, Борис Поплавский почитался одним из наиболее одаренных. На чрезмерно высокой оценке его таланта сходились такие разные, обычно противоположные в своих оценках, литературные «нотабли», как Зинаида Гиппиус и Бердяев, Ходасевич и Адамович, а Мережковский со свойственной ему склонностью к словесным гиперболам заявлял, что «если эмигрантская литература дала Поплавского, то этого одного достаточно для ее оправдания на всех будущих судилищах».

Действительно, талантливость Поплавского не вызывала сомнений и сказывалась не только в стихах, но и на всей его личности, на его особенностях. Вдобавок, надо с горечью признать, что его трагическая судьба еще более выделила его имя из той группы парижских поэтов, с которыми он делил свою нелегкую и в значительной мере запутанную жизнь. До сих пор нельзя с уверенностью сказать — повинна ли в его смерти трагическая случайность или он обдуманно пришел к решению уйти из жизни.

Трудно решить этот вопрос еще и потому, что Поплавского всегда отличало своеобразное непостоянство в мыслях и отношениях с людьми, заставлявшее его перебрасываться от одного увлечения к другому. Страсть к фантазированию, ставшая для него некой игрой, которую он сам, может быть, не замечал, потому что всякий раз верил в то, что утверждал или ниспровергал, уложняла решение загадки.

При огромной начитанности он мог иногда преподносить такие «турусы на колесах», что становилось за него неловко. Вместе с тем, в кругу, в котором он общался, не было человека