Выбрать главу

Мы дружбу с небом заводили,

Чтоб быть подальше от земли,

Мы уходили, уходили,

И кажется уже пришли…».

Однако, несмотря на его прирожденный пессимизм, Пиотровского нельзя причислять к поэтам, у которых превалирует чувство упадничества. Оно у него скорее литературный прием,

чем моральное «кредо». Внутренне он всегда был очень живым и житейски приспособленным человеком, редко бывал «тепел»

в поэзии, в жизни, в спорах, в быту. Он мог быть сух и даже заносчив, но иной раз обжигал своей горячностью, упорством убедить оппоненнта в правильности своих воззрений, которые кстати сказать, не всегда бывали устойчивыми. Некоторыми это свойство может быть принято как слабость или как избыток упрямства, но, может быть, именно эта его «поэтическая вольность» и питала его вдохновения.

«Египетская марка» и ее герой

Поклонники Осипа Мандельштама, одного из наиболее выдающихся русских поэтов нашего века, несомненно знакомы не только с его поэзией, но и с его «Египетской маркой», жанр которой трудно определим — повесть не повесть, а скорее впечатления и размышления, лишенные твердого костяка и изобилующие всяческими, иногда вполне неожиданными отступлениями. Может быть, создавая эту вещь, автор «Тристий» и сам не отдавал себе отчета, что он, подобно мольеровскому господину Журдену, сочиняет «прозу»!

В «Египетской марке», пожалуй, одном из первых русских опытов сюрреалистической, а отчасти и «кафковской» прозы все двоится, все как бы пошатывается. Герой ее — некий Пар- нок отчасти автопортретен (хотя тут же вставлено моление — «Господи, не сделай меня похожим на Парнока»), отчасти это авторский двойник и вполне очевидно, что Мандельштам умышленно отказывается от какой-либо конкретной портретное™. Но он все же неспособен скрыть, что его Парнок, если это не он сам и не его духовный брат, то он сродни тому щемящему музыканту «Александру Герцовичу», который в одном из поздних стихотворений Мандельштама попеременно становится Александром Сердцевичем и Александром Скерце- вичем, чтобы закончить поистине трагической кодой — «чего там, все равно…».

Как бы то ни было, выбор Мандельштамом для своего героя весьма причудливой фамилии породил гипотезу (в частности, пущенную в научный обиход ученейшим Глебом Струве, а затем и американским исследователем поэзии Мандельштама Кларенсом Брауном, опиравшимся на анонимные и не вполне достоверные источники), что прототипом Парнока послужил поэт Валентин Парнах, подписывающийся иногда Парнак или даже Парнок.

Этого Парнаха в самом начале двадцатых годов, на самой заре эмиграции, я не раз встречал в Париже. Вместе с Божневым и Гингером он был одним из столпов «Палаты поэтом», вероятно, первого зарубежного содружества, созданного в те дни, когда русских поэтов в Париже можно было перечислить по пальцам. Впрочем, у Парнаха перед его коллегами было одно преимущество — он был, кажется, единственным, имевшим в своем багаже уже несколько поэтических сборничков — «Словодвиг», «Самум», к которым чуть позже прибавился «Карабкается акробат». Чтобы дать хотя бы намек на его поэзию, приведу несколько его строк:

«Вот ночью черной и веселой На вековом молу Она стоит перед гондолой

Чтоб долго плыть во мглу.

Венеция и бред Востока И музык древний час Исторгли жадно и жестоко Мой стон по вас».

«Венеция и бред Востока» — это всегда ему мерещилось. Стоит попутно отметить, что большинство дат, проставленных под стихами Парнаха, предшествуют зловещему 914-му году, а места написания уж совсем необычны — сирийский Баальбек, Палермо, Лондон, Балаклава.

Физический облик поэта трудно забываем: безвозрастный человек выделялся тем, что казалось, будто его большая голова покоится на шарнирах и может вращаться вокруг его хрупкого туловища. Пикассо, рисовавший иногда в манере Энгра, необычайно точно передал эту особенность на рисунке, воспроизведенном в одной из книг Парнаха. Пикассо метко схватил привычный жест своей модели — как-то резко, почти вызывающе откидывать голову назад.

Как Парнах существовал, мне не известно, по его рассказам знаю только, что он очутился за границей еще до первой войны, какое-то время странствовал по Испании, затем обосновался (не знаю, приложим ли к нему этот глагол) в Париже и стал завсегдатаем ателье, вернее, «лавки древностей» Ларионова и Гончаровой, которые несомненно приходили ему на помощь. Парнах был тонким знатоком не только современной, но и классической литературы, общался с Аполлинером и Максом Жакобом, но все же больше всего интересовался джазом, мюзик-холлом и цирком.