Он отлично понимал масштаб людей, о которых вспоминал. Искренне восхищаясь одними (например, К. Вагиновым), он сохранял критическое, а порой ироническое — иногда добродушное, иногда весьма злое — отношение к другим. Вероятно, найдутся любители поэзии, которые возжелают защитить от него Н. Гумилева. «Не сотвори себе кумира» —– этому девизу Н. Чуковский оставался верен на протяжении всей своей жизни.
Воспоминания о том или ином деятеле литературы, никогда не ограничиваясь его портретом, превращаются у Н. Чуковского в рассказы о времени, в котором жил и действовал этот деятель, о людях, которые его окружали.
Так, например, рассказ о М. Волошине становится развернутым повествованием о Коктебеле, сыгравшем важную роль в жизни многих советских писателей, о литературной жизни, кипевшей в нем не менее бурно, чем в Москве или Петрограде.
Рассказ о В. Стениче — Н. Чуковский удивительно метко называет его «милым демоном моей юности» — развертывается в широкую картину литературного — и не только литературного — Ленинграда двадцатых и тридцатых родов.
Время со всеми его характерными особенностями так или иначе присутствует в каждом мемуарном очерке Н. Чуковского. Очерк «Дом искусств» от первой до последней! строки проникнут поистине поэтическим ощущением двадцатых годов, когда все грубо материальное, казалось, было отброшено и наружу вырвалась ничем не сдерживаемая сила человеческого интеллекта.
Очерк «Салон Наппельбаумов» Н. Чуковский начинает так: «Мы уехали в Псковскую губернию весной 1921 года из Петрограда военного коммунизма, а осенью вернулись в Петроград нэповский». Далее следует подробный рассказ о том, что происходило в салоне Наппельбаумов — о его хозяине, извёстном фотографе, снимавшем В. И. Ленина, о его детях, о множестве людей, приходивших сюда (здесь и Б. Пастернак, и Н. Тихонов, и В. Ходасевич, и Г. Иванов, и М. Кузмин, и Вс. Рождественский, и А. Радлова, и С. Колбасьев, и Н. Браун, и Е. Полонская, и многие другие). Казалось бы, плацдарм, на котором ведется повествование, не столь уж широк — всего лишь салон Наппельбаумов! — но все, что происходит в этом салоне, дается на достоверном фоне нэповского Петрограда, сопровождается навсегда врезавшимися в память неповторимыми приметами переживаемой исторической эпохи.
С еще большей силой нэповский Петроград представлен в воспоминаниях о К. Вагинове. Это — едва ли не лучшие страницы книги Н. Чуковского.
Совершенно забытый сейчас писатель — поэт и прозаик — Константин Вагинов (1899—1934) был особой, ни на кого не похожей фигурой в среде литераторов Петрограда-Ленинграда.
С многими из тех, о ком вспоминает Н. Чуковский,— например, с В. Стеничем — я был более или менее близко знаком, но К. Вагинова видел всего несколько раз и запомнил именно таким, каким его изобразил Н. Чуковский — в заношенном бобриковом пальто и в детской шапке-ушанке, завязывавшейся под подбородком. Всем своим обликом он выказывал полное пренебрежение к нормальному человеческому быту.
«Константин Константинович Вагинов,— пишет Н. Чуковский,— был один из самых умных, добрых и благородных которых я встречал в своей жизни. И, возможно, один из самых даровитых. То, что он писал, было в свое время известно то очень узкому кругу, а сейчас неизвестно никому. Виною этого был он сам — он не старался быть понятым».
Эта оценка может показаться преувеличенной. Но вот что рассказывает Л. Гинзбург в своей книге «Литература в поисках реальности» (1987):
«Недели две тому назад Борису Михайловичу (Эйхенбауму. Л. Л.) в час ночи позвонил Мандельштам, чтобы сообщить ему что:
– Появился Поэт!
– ?
– Константин Вагинов.
Б. М. спросил робко: «Неужели же вы в самом деле считаете, что он выше Тихонова?»
Мандельштам рассмеялся демоническим смехом и ответил презрительно: «Хорошо, что вас не слышит телефонная барышня».
Дело, конечно, не в том, кто выше — Н. Тихонов или К. Вагинов. Не забудем, что К. Вагинов ушел из жизни в тридцать пять лет. Дело в том, что О. Мандельштам, оказывается, умел не только отваживать молодых людей от поэзии, как это было в случаях с В. Кавериным и Н. Чуковским, но и замечать истинные поэтические дарования.
В очерке Н. Чуковского о К. Вагинове рассказана, в сущности, вся его жизнь начиная с детства в семье жандармского полковника и крупнейшего домовладельца. Совсем юным он ушел из дома, целыми ночами блуждал по городу, чуть не стал кокаинистом и, вероятно, стал бы им, если бы его не призвали в Красную Армию. Он воевал в Сибири против Колчака, заболел сыпным тифом, попал в госпиталь, был демобилизован и вернулся в Петроград.
К введению нэпа К. Вагинов отнесся с резкой враждебностью, видя в нем торжество тупого реакционного мещанства, среди которого прошло его детство.
Начав с того, что все написанное К. Вагиновым оставалось и остается непонятым, а написал он, в общем-то, немало — несколько книг стихов, в том числе «Опыты соединения слов посредством ритма» (1931), и несколько романов, в том числе «Козлиную песнь» (1928), Н. Чуковский весьма искусно, как бы ненароком, подводит нас к прямо противоположному выводу и демонстрирует отличное понимание всего того, что К. Вагинов написал. Сама собой возникает мысль об издании стихов и прозы К. Вагинова с превосходным очерком Н. Чуковского в качестве вступительной статьи.
Очерки, составившие книгу воспоминаний Н. Чуковского, вообще не следует воспринимать как чисто мемуарные. Это — художественные портреты. В них не нужно искать абсолютной точности фактов и обстоятельств. Вместе с тем созданные Н. Чуковским образы многих представителей литературы тех лет отличаются глубиной и тонкостью характеристик.
Про В. Ходасевича Н. Чуковский пишет, что, приходя в салон Наппельбаумов, он, конечно, презирал этот салон, «но не больше, чем все остальное на свете». Уже одно это дает нам известное представление о В. Ходасевиче. Но Н. Чуковский не ограничивается этим и дает блестящую характеристику В. Ходасевича: «Он был превосходный поэт одной темы. Он не принимал не какие-нибудь отдельные стороны действительности,— скажем, мещанство, как многие, или капитализм, как Блок и Маяковский, или революцию, как поэты-белогвардейцы,— но любую действительность, какой бы она ни была. Он писал:
В этой формуле поэзии В. Ходасевича все точно выверено, вплоть до упоминания его в одном ряду с А. Блоком и В. Маяковским.
«Михаил Алексеевич Кузмин,— пишет Н. Чуковский в другом месте,— был самый чистопородный (! — Л. Л.), без всяких примесей эстет в русской литературе, небогатой чистыми эстетами. Решительно все явления бытия он рассматривал только с одной точки зрения: вкусно или безвкусно. Всякая государственная власть, безразлично какая, была для него безвкусицей. Всякую философию, все то, что люди называют мировоззрением, он считал безвкусицей».
«Такой он был всегда,— пишет Н. Чуковский о Н. Гумилеве,— прямой, надменный, выспренний, с уродливым черепом, вытянутым вверх, как огурец, с самоуверенным скрипучим голосом и неуверенными, добрыми, слегка косыми глазами. Он вещал, а не говорил и, хотя имел склонность порою тяжеловесно и сложно пошутить, был полностью лишен чувства юмора».
«Отец мой, – добавляет Н. Чуковский, – не любил его стихов и называл их “стекляшками”».
(Кстати, в мемуарной книге сына почти ничего не говорится об отце. Скорее всего это объясняется тем, что книга писалась при жизни отца — Корней Иванович пережил Николая Корнеевича на четыре года.)
Столь критически относясь к Н. Гумилеву и его стихам Н. Чуковский не отрицает, что было время, когда он увлекался ими. Но «в семинаре, руководимом Гумилевым, все была его сторонники — кроме меня. Для меня Блок был выше всего на свете».
Критическое отношение к Н. Гумилеву не мешает Н. Чуковскому твердо заявить: «Безусловно верно одно: расстреливать Гумилева — при всех обстоятельствах — не следовало» (вспомним, что это писалось в те годы, когда имя Н. Гумилева было под строжайшим запретом). Он приводит слова своего «милого демона» В. Стенича: «Если бы он (Н. Гумилев.— Л. Л.) теперь был жив, он перестроился бы одним из первых и сейчас был бы видным деятелем ЛОКАФа» (так называлось существовавшее в начале тридцатых годов Литературное объединение Красной Армии и Флота).