Ну, я кое-что сократил, оно и на пользу пошло, и опять потянулись недели ожидания, а в это время «Кузница» начала издавать свой журнал, я отдал туда второй экземпляр рассказа и отправился забирать первый из «Прожектора». Захожу, а там, смотрю, сидит сам Воронский, ведет беседу с Зозулей и Вашенцевым.
— Товарищ Воронский,— говорю ему,— когда я могу получить свой рассказ обратно?
— Какой рассказ?
— «Первая любовь».
— А, помню,— говорит он. — Не пойдет.
— Но вы ведь вначале приняли, просили сократить...
— Да, он было мне приглянулся, но потом я увидел, что рассказ нехорош, не для нас.
— Чем же, интересно бы мне знать как автору?
— Чем? Да он грязный рассказ по содержанию.
Тут у меня все пошло крутом. Чего угодно я мог ожидать, только не этого: все мои друзья считали рассказ целомудренным.
— Это вас,— говорю,— можно обвинить в пристрастии к грязным произведениям!
Вашенцев и Зозуля смотрят на меня с ужасом, но я уже расскакался как следует. Вспомнил один роман, вышедший в «Красной нови», где на первой же странице был такой перл: «Тетка история оголила зад, прыснула». Еще что-то говорил в этом же роде. Воронский онемел, пенсне поправлял на носу, так он был ошеломлен дерзостью какого-то молокососа литературного.
— Ну, знаете,— говорит мне. — Вряд ли мы с вами сойдемся.
— А мне и не надо! — отвечаю. — Можете вы упрекнуть Николая Николаевича Ляшко в любви к «грязным» рассказам?
- Нет, Николай Николаевич — святая душа.
— Ну так вот,— говорю,— можете прочитать мою «Первую любовь» у него в пятом номере «Рабочего журнала».
С тем и ушел, гордясь, а в то же время, вспоминаю, обидно было до слез. Мы тогда убеждены были, что Воронский эстетствует, когда утверждает, что нет ни пролетарской, никаких других литератур, а есть только литература плохая и хорошая. Потом-то я стал смотреть на это иначе... Как бы то ни было, нести свой роман в «Красную новь» я не мог. А куда еще?
- Неси ты его в Госиздат,— говорит мне один из «кузнецов», Александр Макаров. — В отдел изящной литературы.
— Но там заведующий тоже Воронскии,— говорю ему я.
— Ну и что из того? А политредактором в отделе Фурманов. Это, брат, наш человек, хороший парень, он не смотрит на ранги, была бы xopoшо написана вещь.
И я послушался совета, отнес свою «Ивановскую мельницу» в отдел изящной литературы, как именовали тогда отдел художественной литературы Госиздата. Фурманова в тот раз не видел, а рукопись у меня принял Евдокимов, автор «Колоколов», он был там секретарем. Через месяц я получил собственноручное письмо от Фурманова, писанное крупным размашистым почерком. Он писал, что отдел ознакомился с рукописью и нашел, что роман заслуживает быть издананым. Однако в нем есть ряд мест, которые нужно выправить, прежде чем сдавать в печать, места эти указаны на полях.
Исправления были незначительные, я мог бы их сделать быстро. В Госиздате считался уже своим автором, правда в других отделах — массовой литературы и детской. И вот, будучи там по своим делам, надумал зайти к Фурманову: не заключат ли они со мной договор? Так-то оно было бы верней. И зашел.
Отдел изящной литературы занимал всего две комнаты: небольшая проходная, где за высокой конторкой сидел не менее высокий Иван Евдокимов, сам похожий на колокол, его так и рисовали карикатуристы, и вторая, побольше, где работал Фурманов и куда изредка наведывался Воронский.
Когда я вошел туда, в проходной был, кроме Евдокимова, еще один человек, маленький, лысый, в очках, примостившийся на ступеньках конторки. Я сразу узнал его: это был знаменитый тогда Исаак Бабель, автор «Конармии». О чем-то он толковал с Евдокимовым. Я заглянул во вторую комнату, но Фурманова не было.
— Подождите,— сказал Евдокимов. — Сейчас он придет.
Они продолжали негромкий свой разговор, я не прислушивался, ждал. Вошел Алексей Толстой, медлительный, спокойный, с суковатой палкой в руках. На меня пахнуло дорогими духами. Он поздоровался с Бабелем и Евдокимовым, по мне скользнул взглядом, мы ведь не были знакомы, о чем-то тихо спросил, ему ответили, и той же вальяжной поступью вышел.
Потом появился Фурманов. Этот казался подтянутым, ловким, был в своей всегдашней гимнастерке защитного цвета, таких же брюках, в сапогах. Сразу увидел меня, взгляд у него был внимательный, пронизывающий тебя насквозь, но не злой.
— Ко мне? — спросил он меня.
— Да.
— Идемте!
Мы уж было пошли, как вдруг он заметил Бабеля, притулившегося на ступеньках конторки, и обратился к нему:
— Слушайте, Исаак Эммануилович, вы брали у меня книгу?