Читал он тоже по-своему, каждое слово подавал весомо, ни одно не пропадало для слушателя. Иногда бросал внимательный взор на меня, внимательный и строгий, проверяя, доходит ли до меня весь строй бунинской речи. И продолжал, видимо удовлетворенный тем, что я слушаю как надо.
— А теперь разреши мне почитать,— сказал я, когда он кончил и мы обменялись замечаниями о рассказе.
— Пожалуйста. Тебе какой том нужен, что будешь читать?
— Том мне никакой не нужен, читать буду по памяти.
— Любопытно...
Читать я взялся «Илью Пророка». Это один из любимых моих бунинских рассказов. Я всегда поражаюсь, как можно было написать так сильно, будто удар грома, который тоже в рассказе есть. Конечно, читал я не слово в слово с печатным текстом, это у меня было что-то вроде переложения, но суть, трагедию, элегическую музыкальность «Ильи Пророка» я, видимо, сохранил.
— А знаешь, неплохо у тебя вышло. Но я предпочитаю придерживаться текста. Послушай, теперь я прочту тебе «Душной ночью».
И этот шедевр читает он по-своему, внушительно, а я уже не могу себя сдержать и тут же, как он кончил, принялся за «Иона Страдальца». И вот таким манером мы, словно два косача на току, друг за другом, перебивая друг друта, читали по очереди.
— Да, ты тоже любишь Бунина,— определил Твардовский. — А теперь давай-ка ночь долить, пора на боковую.
И мы, угомонившись, быстро заснули.
Следующая встреча вышла у нас в Москве, мы с ним нечасто, а видались, и всегда было с этим человеком интересно. На сей раз он углядел меня в фойе Дома литераторов.
— А! Вот ты-то мне и нужен. Сейчас же идем вниз, одеваемся и едем в гостиницу.
Я таращу глаза, хоть командирская эта повадка мне не в новинку, и он, видя мое недоумение, поясняет:
— Там наши доярки смоленские, участницы совещания передовиков. А редактор «Рабочего пути» слезно просил меня, да не одного, хорошо бы вкупе с кем-нибудь еще, так сказать, коллективно, побеседовать с ними и написать очерк в газету. Вот мы с тобой это и сделаем, это наш долг, ты, надеюсь, сознаешь?
— Слушай, Саша,— начинаю я отнекиваться,— я никогда не писал вдвоем, спаренная упряжка мне как-то не по душе.
— Ну, напишем порознь, редактор будет только рад. А отказываться не моги, это будет не по-смоленски. Пошли!
Гостиница была старенькая, без лифта. И вот помнится мне Твардовский таким, каким был он в далекий тот вечер: красивый, в хорошем костюме, шагающий по обшарпанной лестнице, потом по коридору к одной из дверей, в которую постучался уверенно, по-хозяйски. Это был не гостиничный номер, а скорее большая комната общежития, сплошь заставленная кроватями и тумбочками. На каждой кровати сидела временная обитательница, да все наша деревня-матушка, и все больше в годах.
— Ну, как жизнь молодая? — шутливо спросил Твардовский у землячек своих, когда мы поздоровались.
— Ах, надоело нам тут! — отозвалась одна из женщин. — Хорошо бы день-другой, а то ведь четвертый день миновал. И все говорят, говорят, одно и то же говорят. Домой пора, у нас там дети, скотина на ферме, в чужих руках недолго и корову подпортить... наладь ее.
Твардовский метнул взгляд на меня: дескать, чувствую ли я, что доярка в какой-то мере права, понял ли, как хороша, умна?
— Ну, завтра все заканчивается,— говорит он ей и всем, кто прислушивается к разговору. — Завтра вас будут награждать орденами и медалями, кто что заслужил, потом банкет — и по домам!
А она ему в ответ такие слова:
— Что нам медали с банкетами? Вот, слух был, правление по телушке нам определило, эта награда для нас поглавнее будет.
И надо было видеть выражение лица Твардовского! Ни до, ни после я его не видел таким растерянным, будто в чем-то перед кем-то виноватым. Если гордился прежде, то теперь поутих, смотрит на меня, пытаясь понять, осуждаю ли я такую, как говорится, незрелость его землячки; я не осуждал. Некоторое время мы молчим.
— Да... «Печной горшок тебе дороже, ты пищу в нем себе варишь»,— вполголоса прочел он так, чтоб было слышно только мне.
Но доярка услышала. И вот удивительно: я уверен, что не читала она «Поэта и чернь», а тем более критических строк Писарева по поводу этого стихотворения, но ответила нам в духе Писарева:
— И ваши бабы тоже, поди, горшками не бросаются, не будь горшка в дому, и вы щей не похлебаете. А телушка не горшок, она через год-другой коровушка-матушка, кормилица всей семьи.
— Конечно-конечно,— стал оправдываться Твардовский,— мы разве что говорим против? Это я вспомнил стихи Пушкина.
— Ну и вспоминай на здоровье, а нам не до стихов...