Не помню, как мы шли, как встретил нас Пришвин, как провел в небольшую гостиную своего загорского дома. Что-то он приговаривал благодушно, потом женщины ушли на кухню, снова мы остались одни, снова я онемел, но теперь разговор вел уже он:
— Книгу вашу, Федор Егорович, я все-таки прочел, да, прочел. И знаете где? В поезде. Я взял ее с собой в поездку, думал, как нечего будет делать, то в нее загляну...
Отправился он в тот раз вместе с Левой, вторым своим сыном, у того была командировка на Уралмаш, а Михаил Михайлович дальше должен был ехать. Ну, на вокзале накупили журналов — «Прожектор», «Огонек», «Красную ниву»,— сели в вагон, стали просматривать. Тут какой-то человек, лежавший на верхней полке, свесил голову и попросил что-нибудь почитать. Журналы-то Пришвину жаль было отдавать — он сам мне об этом простодушно сказал,— вот и вспомнил о книжке, лежавшей в портфеле. Потом улеглись с сыном, скоро уснули, а утром этот пассажир с верхней полки вернул ему мой роман, поблагодарил и начал рассказывать свою жизнь.
— Если человек, прочитавши книгу,— сказал Пришвин — захочет рассказать свою жизнь, значит, книга неплохая.
Путь был далекий, и Михаил Михайлович взялся сам за мою «Свадьбу». Одолел легко, правда, добавил, она и невелика, всего шесть печатных листов. Книга, сказал, неплохая. Для начала — она ведь из первых? — даже и хорошая. Спросил неожиданно, люблю ли Кнута Гамсуна. Я подтвердил. Ну вот, кивнул он, влияние чувствуется. Не страшно, все подражают кому-то на первых порах, важно не остановиться на этом, найти свое. Огрехов в моей книге хватает, но главное, что, по его словам, понравилось ему, это искренность. Вот чего нужно держаться всегда.
Так примерно он говорил, а мне было почему-то стыдно слушать похвалы, хотя и с оговорками, от такого мастера, я не мог смотреть ему в глаза, и он понял это, перевел разговор на другое:
— Вот что, пока там Ефросинья Павловна готовит ужин, давайте-ка я вас сфотографирую. У меня новый аппарат, называется «лейка», на вас первом и попробую, каков он.
Ах, как я жалел, что некому было снять в это время его самого! Он навел на меня маленький аппарат и так наклонил свою прекрасную лысую голову с седыми кудрями, что глаз не отвести. Как-то по- особому взмахнул рукой, подался вперед, точно хотел боднуть меня, выдержал паузу довольно длинную и снова взмахнул рукой.
— Готово! Теперь вы наденьте шубу.
Успел, значит, заметить, пока мы раздевались в прихожей. Шуба у меня была деревенская, из овчины, мехом наружу, и ему, наверное, захотелось увидеть, как выйдут завитки шерсти на снимках. Долго я хранил их потом, но в войну они пропали со всей моей библиотекой, в которой были и книги Михаила Михайловича с его надписями мне. Один снимок потом нашелся, я его послал в Орел, в музей Тургенева, где есть и пришвинский зал; там же хранится и «Кладовая солнца» с его автографом: «Федору Каманину — мученику войны». После войны у меня снова собрались подаренные им книги, но мне до сих пор жаль тех, пропавших.
Ефросинья Павловна собрала на стол, налила нам с Михаилом Михайловичем по стопке, себе и моей жене по рюмочке, и ужин пошел своим чередрм. Сначала беседа была общая, потом, как водится, женщины заговорили о своем и мы о своем. Тут же мне захотелось узнать, как он нашел себя, как писал самую первую книгу, и я без околичностей задал эти вопросы, на которые после бы не решился. Он с улыбочкой встал из-за стола, принес из шкафа объемистую книгу, на обложке стояло? «М, Алпатов. Картофель».
— Вот это и есть самая первая. Я был агроном, подписал ее своей старой фамилией. Но это, конечно, не Пришвин, это Алпатов. А но-настоящему первая была «В краю непуганых птиц»...
Трудно, конечно, передать дословно его рассказ, а запоминать специально в голову не приходило: я просто слушал Пришвина и мне было хорошо. Но кое-что помню точно. Он, например, сказал:
— Первую книгу я решил написать, чтобы была не как первая.
Поехал по своей работе на Север, тамошняя природа очаровала его, и захотелось передать это другим людям. Работал долго, трудно, но уж с издателя потребовал оплаты по высшей ставке. Тот возразил, что такие деньги дает только Ремизову, Мережковскому и прочим, у кого громкое имя, а Пришвин ему на это: «Имя и у меня будет». «Вы в том уверены?» «Иначе бы не брался за перо».
Михаил Михайлович рассказывал все со своей лукавой усмешкой, будто не о себе, а о каком-то озорном парне, самонадеянном по молодости. Но этому парню было тогда уже за тридцать. И деньги, какие требовал, он получил. Не в них, конечно, дело, а просто ему важно было, что он победил. Эту фразу я тоже запомнил.