Выбрать главу

— Михаил Михайлович, что же вы делаете? — начал я напря­мик, словно в омут бросился.— Вы ведь наш учитель и в литературе и в жизни, а чему учите? Как жен бросать на старости лет?

Он не дал мне больше говорить, вскочил как ужаленный.

— А-а! — закричал он. — Это Кожевниковы так настроили тебя? Ну и чёрт с вами, я вас ни чуточки не боюсь! Говорите что хотите,- а я наконец встретил женщину-друга, полюбил ее, как никого еще не любил, и буду с ней, если, только она не покинет меня. Я должен с ней быть, поймите вы это! Хоть под старость я имею право пожить с другом, который близок душе моей? Ты скажешь, что Ефросинья Павловна тоже была мне близка, что и ее я любил? Да, любил и жил с ней согласно, а знаете ли вы, что был всегда одинок? Ведь она, хоть и умна, никогда не понимала меня, не могла понять, чем я живу. Вы этого не знали? Так узнайте теперь. А еще беретесь меня судить!

— Я вас, Михаил Михайлович, не сужу и судить не имею права, но мне жаль Ефросинью Павловну. И я, и другие тоже — мы любим вас, но любим и ее, поймите вы это.

Так пытался я возражать, да он не слушал, он продолжал кри­чать, потому что вину свою все-таки ощущал, но тут вошла в каби­нет Валерия Дмитриевна, и он, как увидел ее, сразу поутих.

— Вы меня простите,— говорит она,— но я услышала, какой у вас бурный пошел разговор, и решилась войти. Тем более что речь, кажется, идет и обо мне, я тоже хочу свое слово сказать. Вот вы ска­зали, что вам жалко Ефросинью Павловну. Это по-человечески по­нятно. А Михаила Михайловича вам разве не жалко? Я знаю, что го­ворят обо мне, и хотела уйти, но вы знаете, что он мне сказал? Он сказал, что покончит с собой, если только я покину его.

— Да, покончу,— отозвался он. — У меня уже написаны три письма — правительству, в Союз писателей и всем друзьям — и ружье заряжено. И я уйду из жизни, колебаться не буду.

Мне стало страшно, так спокойно были произнесены, эти слова.

— Вот теперь и судите обо мне как хотите,— сказала она.— А я вас покину, что-то у меня страшно разболелась голова.

Поднялся и я уходить, но Пришвин не пустил:

— Посиди немножко... Давай уж, раз начали, закончим этот тя­желый разговор. Я на тебя не сержусь, хоть и накричал на тебя. На твоем месте я бы, пожалуй, не то еще сказал бы... Но я вот что хочу сказать не в оправдание свое, а просто чтобы вам известно было. Мы ведь с Ефросиньей Павловной давно уж не живем как муж и жена, да... Вы скажете, что и я немолод, пора бы и угомониться. Но ведь Гёте влюбился в семьдесят лет? И потом, я же не бросаю ее, все ей оставил в Загорске и на жизнь буду давать, чтобы не нужда­лась ни в чем. Ты скажешь, одинока она? Но я ведь предлагал, пусть возьмет к себе Левку с детьми, так нет, этого она не хочет! Ей меня нужно, но я-то не могу с нею жить. Было бы подло жить с одним человеком, а любить другого, я так не могу... Вот и все, что я хотел тебе сказать. Можешь передать своим Кожевниковым.

Я простился с Пришвиным, а ночевать действительно поехал к ним и в тот же вечер им все рассказал.

— Да-а... — вздохнул Кожевников,— я знал, что тут все кончено. Ефросинье Павловне доживать век одной.

Встретился я и с нею. В этот приезд мне надо было пожить, по­работать вблизи Москвы, и тот же Кожевников посоветовал съез­дить к Ефросинье Павловне. Она, мол, сейчас одна, гостям только рада будет. Я знал, конечно, какие тоскливые у нас пойдут беседы, но выхода другого не было, да и повидать ее хотел.

Приняла она меня со своей обычной милой улыбкой, сразу за­хлопотала с угощением, стала расспрашивать обо мне, о жене, о де­тях, я ей ответил, а потом перешел к тому, зачем приехал.

— Дорогой мой, я вас с удовольствием пущу, но куда? В полу­подвале вам не ужиться. Отдала бы кабинет Михаила Михайловича, мне он ни к чему, да все еще жду. Все надеюсь, старая дура!

Она улыбалась, но на прекрасных, все еще прекрасных ее глазах сверкали слезы.

— И надо же,— сказала в другой раз,— никто мне не был мил, кроме него. Вы думаете, ежели я малограмотная, то и не понимала, с кем жила? Нет, мне радостно было быть женою Пришвина. И свет его славы падал и на меня, простую смоленскую бабу... Одно мне в утешение: я все сделала, чтобы ему писалось легко. И живя со мною, он столько сочинил, что теперь ему не сочинить.