С ним я начал встречаться по-прежнему, а зашел первый раз по ее же просьбе. Она хотела, чтобы я посмотрел, каково ему там без нее, и ей передал. Лукавить я так и не научился и на вопрос его, где теперь живу, ответил, что в Загорске, у нее, у Ефросиньи Павловны. Надо было видеть его удивление и даже некоторый испуг. Минуты две он и говорить не мог.
— Где ж она тебя поместила?
— Внизу,— ответил я.
— Но там же сыро. Почему не в моей комнате?
— Ждет до сих пор, что вы сами вернетесь туда.
— Нет,— сказал он с грустью. — Там все кончено.
Всего один раз виделись они после разрыва. Он приезжал к ней в Загорск, о чем много позже она рассказала мне, когда я снова ее навестил. Встреча у них была тяжелая...
В сельской школе, где работала учительницей моя жена, долго хранилась книга Пришвина, подаренная им. Ребята прочитали всем классом «Кладовую солнца» и решили написать автору. Не обошлось, надо думать, без подсказки жены, но письмо она не подписала, это я помню точно. Михаил Михайлович ответил быстро, да еще прислал свою книгу «Дедушкин валенок» с такой надписью:
«Ученикам 2-го класса Сытьковской школы, Рузского района, Московской области,— Шуре, Вите, Рае, Гале, Васе, Светлане, Зине, Вере, Коле, Гале Зайцевой, Наде, Люсе. Коле Рябченкову,Ларе, Наде Корнеевой, Вове, Тамаре, Славе, Зине Каменской, Ляле, Жене, Тоне, Зое, Зинаиде Воейковой приношу благодарность за хорошее письмо.
Михаил Пришвин.
Москва. 7/Х.49 г.»
Никого не позабыл, всех поименовал!
Пришвин был прост в общении с людьми большими и маленькими, никогда я не видел в нем и тени зазнайства. Это и воскрешаю в памяти своей, перебирая беседы с ним — о литературе, об охоте, о жизни. Даже мимоходом он умел такое сказать, что запоминалось надолго. Как-то я спросил его мнение об одной книге, в ту пору нашумевшей, а теперь забытой, и он ответил, что книга посредственная, автор не художник и художником ему не быть. Почему?
— А у него квадрат в спине,— ответил Михаил Михайлович.
Увидя мое недоумение, пояснил, что это примета верная. Он давно заметил: если у человека такая спина, что в нее вписывается квадрат, то истинным писателем он не станет. Зато уж дельцы из таких выходят первый сорт! И так обстоятельно мне это втолковывал, что я и понять не мог, шутит или всерьез говорит.
— Не верите? — сказал под конец. — А вы присмотритесь, когда он к вам повернется спиной..
Другой раз зашла у нас речь о писателе известном, который вдобавок был с Пришвиным в дружеских отношениях. Книги его мне нравились всегда, но последний роман показался конъюнктурным, и я спросил у Михаила Михайловича, читал ли он его.
— Да как тебе сказать,— ответил Пришвин.— Читать не читал, но слушал. Он, видишь ли, пригласил меня на свою дачу, я жил там с неделю, и каждое утро у него пекли к завтраку блины. А пока пекли, он мне и читал главу-другую. Ну, читает он хорошо, я с удовольствием слушаю, но мне и то слышно, как на кухне сковороды шипят, вот я и думаю: скоро ли их подадут, блины-то?
Озорная улыбка тронула усы Михаила Михайловича, чуть заметная, но рецензия уже есть, вот она: блины победили роман! В то же время бывал он снисходителен, и даже, на мой тогдашний взгляд, излишне. Состоя членом редколлегии журнала для детей, дал хороший отзыв на повесть одного старого писателя, весьма слабую.
— Михаил Михайлович, неужто она вам понравилась?
— Конечно, нет... Повесть сырая.
— Почему же вы ее похвалили?
— Почему? — Он как-то даже смутился. — Старику сейчас нечем жить, денег у него нет, вот какое дело... А книга не подлая, честная, он пишет как думает. И я подумал: в редакции дотянут. Можно ее дотянуть, и будет совсем неплохая.
Действительно, когда я снова прочел повесть старика, она мне показалась вполне достойной. Не помню, к тому ли случаю или к другому, зашел у нас разговор о писательском возрасте. Меня давно поражало, как это Лермонтов, Кольцов, Писарев, прожив совсем короткую жизнь, успели создать шедевры, какие другим только в зрелости были под силу. Чем это можно объяснить?
— Я лично объясняю вот чем,— сказал Пришвин, — Талантливые люди делятся на скоро растущих и медленно растущих. Будто природа знает, кому недолго жить на свете, и всем их наделяет, чтобы у спет ли исполнить, что им суждено. Вот и Есенин был такой... А я поздний сорт, я и писать начал поздно. Зато такие и живут дольше.
Но о своем творчестве рассуждать не любил, слыша похвалы, даже искренние, морщился и переводил разговор на другое. Правда, и критика печатная, в те годы нередкая, его огорчала.