Выбрать главу

Под этот мажорный аккорд занавес опускается.

Не было бы ни сучка ни задоринки, если бы не любовь… У Чумалова есть жена, Даша. За годы отсутствия Глеба она стала «новой женщиной» и далеко опередила мужа. Глебу, например, хочется «ласки», а Даша поучает его: «Ты еще животное, и баба нужна тебе на подстилку… Ты хороший вояка, а в жизни ты плохой коммунист».

Даша ничего в жизни не знает, кроме женотдела, где она работает, нарпита, откуда получает указания, и детдома, куда заходит проведать свою дочь. Нелады отсталого Глеба с безукоризненно выдержанной Дашей кончаются тем, что Даша его бросает, и хотя сама не знает, «как устроить свою половую жизнь», все же с Глебом жить она не хочет. Символика романа несложна — завод восстановлен, Глеб с Дашей расходятся, общее торжествует, личное гибнет.

Дашу и Глеба окружают в романе другие «партийцы»: молодцеватый предисполком, который однажды овладевает Дашей, заставляя ее против воли испытать «незабываемую бабью страсть», Поля Мехова, «товарищ Мехова», которая не в силах примириться с нэпом, плачет, глядя на открытие лавки и кафе, с тоской вспоминает октябрьские дни и во всем этом признается на партийной проверке, вызывая ироническое замечание экзаменатора:

— А вы не находите, товарищ, что эта Ваша лирика похожа на то левое ребячество, о котором недавно говорил товарищ Ленин?

Товарищ Жидкий, товарищ Жук, товарищ Лeхава и другие. Один только есть не партийный герой, не товарищ, а гражданин, — инженер Клейст. Но и его не минует благодать, в конце романа и он прозревает, хотя был еще недавно отъявленным контрреволюционером:

– Для меня уже нет иной жизни, как с вами, и нет для меня иного творчества, помимо борьбы за создание новой культуры.

Партия заменила Гладкову жизнь. Оттого в «Цементе» нет никакой силы, никакой свободы – все схематично, все заранее угадывается и совер шается по указке. Даша, Глеб, Поля Мехова и Бадьин движутся, беседуют, спят, пьют, едят, но это даже не автоматы, т. к. они даже не созданы по образцу и подобию человека. У них нет характера, воли, сердца, ума, — есть только поступки, которые приписывает им автор и которые они совершают как бы по какому-то плану, заставляющему Дашу быть «стопроцентной» коммунисткой, Мехову — истеричкой и т. д. Поступки ничем, кроме теоретических соображений, не объединены. Роман Гладкова в лучшем случае — лишь иллюстрация к партийному учебнику, но как о художественном произведении о нем говорить просто-напросто невозможно. Ведь в жизни и в художественном творчестве всегда есть одно постоянное свойство — неожиданность, невозможность предвидения. Именно это подразумевается в обычном сравнении творчества с игрой. Да, игра, у которой может быть и есть какая-то отдаленная цель, но которая идет к ней, сама того не замечая, радуясь созданию нового и создавая его, когда и где вздумается. Иного творчества никогда не было, никогда не будет. Гладковский роман так же уныл и плоско тенденциозен, как самые унылые и плоские, давно забытые повести шестидесятых и семидесятых годов. Мало значения имеет то, что там была просветительная сентиментальность, а у Гладкова «романтика и героизм»: и то и другое осталось благим порывом. Героизм Гладкова не воплощен в слове, не проверен внутренним опытом. Героизм этот – голословное утверждение, лишенное всякой убедительности.

Пафос революции и по нашему мнению может быть творческим, но его нет у Гладкова.

Еще одно замечание: можно решить, вероятно, что эти литературно-художественные споры большого значения теперь не имеют — идут теперь споры и поважнее. На это ответим следующее: пусть так, но ведь «книга образует человека». Этого-то, кажется, уже никто не отрицает. И вот, по гладковскому роману у тысяч и тысяч людей создается образ существования, где все делится на черное и белое, все просто, как в задаче, к которой тут же приложено и решение. А начнут эти люди жить, и сразу будут неизбежно сбиты с толку сложностью и неразрешимостью жизни, и с ложным, лубочным представлением о ней окажутся окончательно беспомощны.

Несколько слов в заключение о том, как написан роман. Будто сознавая, что все в «Цементе» подделка и выдумка, Гладков для соответствия формы содержанию, и вместо языка предлагает какой-то приторный, назойливо художественный суррогат. Откроем «Цемент» на первой странице:

«Море кипело горячим молоком и осколками солнца… Март еще кудрявился в зарослях…»

Дальше:

«Жук пьяно облизал Глеба мясными глазами, вздрогнул радостью в лице».

Простая деревенская баба говорит:

– Я затерзалась. Ведь и у меня дети, и я была мать. Где они, почему я не мать? Хочу гнезда, хочу цыплят!

Все описания и все речи таковы.

«Думается, что социально-патетический, буйный, возвышенный стиль Гладкова выражает дерзающую романтику победоносно поднимающегося класса», замечает анонимный автор послесловия к «Цементу».

Нам думается совсем другое: Гладков пытается пышноцветистым стилем скрыть свое скудоумие, свое удручающее бездушие – и тщетно, конечно.

СМЕРТЬ ГРИБОЕДОВА

Мало кто знает персидский язык и немногие поймут по названию романа Юрия Тынянова «Смерть Вазир-Мухтара», что в нем говорится о гибели Грибоедова. Вазир-Мухтар значит по-персидски посланник, полномочный министр. Пристрастие к экзотической красочности побудило Тынянова предпочесть это название русскому.

Роман появился как нельзя более вовремя. 11 февраля исполняется ведь сто лет со дня смерти Грибоедова, и для тех, кто захочет в эти дни о поэте вспомнить, книга Тынянова — редкостная находка. В ней очень много сведений, сведения эти в общем верны, а от чтения романа, даже и суховатого, в памяти всегда остается больше, чем от обыкновенного исследования. Встречаются люди, которые при самом слабом понятии о средневековой истории удивляют порой знанием мелких подробностей о Людовике XI, Карле Смелом или каких-нибудь тамплиерах, — откуда? Из Вальтера Скотта, конечно: они запомнили его на всю жизнь. Тынянов далеко не Вальтер Скотт, но назвать его совсем бездарным романистом нельзя. Ему удается превратить своих героев в настоящих людей, оживить обстановку и эпоху, вообще возвысить свое повествование над протоколом. Как с первого взгляда это ни странно, наименее живое лицо в его романе – сам Грибоедов. Но на это есть причина. Тынянов не в состоянии был «выдумать» или создать Грибоедова, он для этого слишком слабый художник, а из того, что мы о Грибоедове знаем, живого человека не сложить, и образ его в нашем представлении двоится. О каждом из крупнейших русских писателей мы, даже не будучи биографами их, знаем, что это были за личности и характеры. Спросить среднеобразованного человека о Пушкине или Гоголе, Некрасове или Тургеневе – о ком угодно — он более или менее верно их главнейшие черты укажет, назовет самое существенное. Спросить о Грибоедове — не ответит ничего. Дипломат и поэт, но что за человек? Грибоедов ускользает от нас, и такой ускользающей, почти загадочной тенью он в нашей литературе остался. Пушкин довольно двусмысленно сказал о нем: «рожденный с честолюбием, равным его дарованиям…» Федор Сологуб в коротенькой, ядовитой и остроумной статье утверждал, что, судя по портрету, Грибоедов был скорее всего Молчалиным. Я не помню точно слов Сологуба, и у меня нет под рукой его сочинений, но приблизительно Сологуб писал так:

«Посмотрите на эту слегка склоненную голову, с чем-то неуловимо уродливым в самом наклоне ее, на эти глаза, осторожно поблескивающие из-за очков, на весь этот облик удачливого и довольного своими успехами чиновника — ему ли было тошно прислуживаться?»

Но Молчалин не мог бы написать «Горе от ума». Неясность Грибоедова усиливается еще тем, что «Горе от ума» единственное его долговечное создание, все же остальные его наброски – сколько бы ни пытались его поклонники возвеличить и эту часть грибоедовского наследия – незначительны и признаков особой талантливости не обнаруживают. К тому же, по личным признаниям Грибоедова, нам известно, что знаменитая его комедия представляет собой далеко не то, о чем он мечтал. Нас пленяет в «Горе от ума» блеск, точность и меткость диалога, афористичность доброй половины стихов, законченность и полнота характеристик. А ведь Грибоедов жаловался, что он исказил комедию, снизил тон ее, и, насколько можно его слова понять, ему рисовалась в первоначальном замысле не столько картина нравов, сколько байроническая поэма с образами туманными и грандиозными, где Чацкий негодовал бы не на московских бездельников и приживалов, а на несправедливости Бога или рока. Что это была бы за поэма? С некоторой опаской думаешь о ней.