– Господа офицеры! Я пью — за смерть.
— В чем дело, поручик? — спрашивает испуганный, добродушный командир полка. – Что за странные шутки?
Лермонтов отвечает невнятно и уходит.
Все это у Пильняка вышло неплохо. Но, Боже, что происходит дальше. Внезапно Пильняк решает, что достаточно говорилось о Лермонтове, пора поговорить и о самом себе. Тут и начинается «мы с Лермонтовым». Пильняк, видите ли, тоже побывал на Кавказе, только не в ссылке, как Лермонтов, — нет: «меня купило управление Кавминвод — Кавказских минеральных вод — чтобы я читал лекции, показывал себя и составлял общество». Мы узнаем, что Пильняк прибыл на Кавказ на аэроплане, кстати, что «человеку на самолете гордо — за человека, за человеческого демона». Здесь Пильняк о Лермонтове явно забыл и припомнил Максима Горького. Дальше сообщается, что нашему известному беллетристу была заранее приготовлена комната на даче «Звездочка», что он на «Звездочке» встретил не менее известного критика Александра Константиновича Воронского, причем, встретившись, оба они «смеялись, целуясь». Затем идут вздохи о скуке, царящей на всех курортах, будь они пролетарскими или буржуазными, воспоминания о лекциях, которые не без успеха прочитал Пильняк на Минеральных водах, возмущение дурными порядками в диетической столовой, замечания, что природа на Кавказе очень красива и что Пильняк понимает ее красоты столь же тонко, как и «Михаил Юрьевич». Все это переплетено с цитатами из «Героя нашего времени», с биографическими справками, все клонится к выводу, что душа Лермонтова переселилась в Пильняка или, во всяком случае, что Пильняк — прямой лермонтовский преемник. Эти главы ничтожны и тягостны. Неловко становится за автора. С этим чувством закрываешь книгу.
В конце «Штосса» есть интересная страница о Мартынове. Немногие помнят, вероятно, о судьбе убийцы Лермонтова, — о том, как он всю свою долгую жизнь томился и даже приказал ничего не писать на своей могильной плите, чтобы самое имя его было стерто с лица земли. В поведении Мартынова есть достоинство, которое с ним отчасти примиряет. И тем более хочется помнить о нем, что рядом с Мартыновым, на «черной доске» русской литературы, красуется великолепный Дантес, который уже глубоким стариком, в девяностых годах прошлого столетия, с жаром и увлечением говорил покойному А.Ф. Онегину:
– Позвольте, позвольте! Я убил Пушкина… совершенно верно! Но я-то сам? Я ведь тоже мог быть убит. Не забывайте, cher monsieur, я был сенатором.
МИХ. ЗОЩЕНКО
«Читатель пошел какой-то отчаянный. Накидывается он на французские и американские романы, а русскую, отечественную литературу и в руки не берет. Ему, видите ли, в книге охота увидеть этакий стремительный полет фантазии, этакий сюжет, черт его знает какой.
А где же все это взять?
Где взять этот стремительный полет фантазии, если российская действительность не такая?
А что до революции, то опять-таки тут запятая. Стремительность тут есть. И есть величественная фантазия. А попробуй ее описать. Скажут – неверно. Неправильно, скажут. Научного, скажут, подхода нет к вопросу. Идеология, скажут, не ахти какая».
Так жалуется Зощенко в повести «Страшная ночь». Сквозь ужимки и смешки чувствуется в его словах искреннее недоумение.
Это очень грустный писатель. И, может быть, оттого в юморе Зощенки бывает такая прелесть, что юмор его легок, бледен, как будто «одухотворен». Далекий отсвет от Гоголя лег на Зощенко, и это становится особенно ясным, если сравнить писания его с рассказами, например, аверченковскими – всегда более грубыми, искусственными, лишенными внутренней темы, единой душевной основы. И всегда, – добавлю, – менее смешными. О Зощенке не следует судить по бесчисленным рассказам, появляющимся в советской или здешней печати. Рассказы эти слабы, порою слабы до крайности. По-видимому, Зощенко – человек не богатый силами, и писать, а тем более печатать, ему надо с осмотрительностью. Но на его вещи – огромный спрос, он торопится, уступает, пишет, что попало и как попало, одним словом, «халтурит», как говорят теперь в России. Поэтому большая часть из того, что появляется за подписью Зощенки, для него не характерно и его недостойно. Мелькают в газетных набросках отдельные «искры», след настоящего таланта. Но их немного. В книге же избранных рассказов Зощенки [29] – его лучших вещей – этот талант чувствуется на каждой странице.
Зощенко — единственный из молодых русских писателей — создал некий «живой тип». Этот тип теперь всем известен. Глуповатый, простодушный, любящий поболтать о революции, о новом быте, о строительстве коммунизма, сбитый с толку человек, ухаживающий за «бывшими аристократками», воюющий с квартирной хозяйкой или каким-нибудь управдомом, всегда оказывающийся посрамленным и обиженным, — кто не знает этого постоянного, незадачливого зощенковского героя? Он смотрит на мир удивленными глазами, и, правда, ужасная чепуха происходит вокруг него. Отчасти в изображении этой чепухи в Зощенке сказался обличитель, прирожденный сатирик: он описывает современную русскую жизнь и, подчеркивая некоторые ее зловеще-комические черты, ухитряется говорить то, что другому писателю сказать невозможно. С Зощенки ведь – «взятки гладки». Это вовсе не он считает, что советские порядки дурны, что советская жизнь часто безобразна и жалка, это его герой считает, а герой — дурачок, что же с него спрашивать? Но за сатирой Зощенки на теперешнюю русскую неурядицу слышится нечто более глубокое или, во всяком случае, личное. Ведь и в повести о ссоре Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем, например, есть два плана: один — где показан только Миргород, только вражда двух ничтожных людей, и дальше второй, где вдруг выясняется, что вообще «скучно на свете», и где миргородская пошлость вырастает до всесветных, всезаслоняющих размеров.
Зощенку я с Гоголем не сравниваю, конечно. Но мне думается, что он хоть и слабый и измельчавший, но все же подлинный потомок Гоголя. Совершенно так же, как за Миргородом, за бессмыслицей зощенковской повести «О чем пел соловей» встает что-то гораздо большее, чем ссора мелких людишек. Прочтите эту повесть — она достойна внимания.
Жили-были на свете девица Рундукова и гражданин Былинкин. Былинкин снимал у Рундуковых комнату. Увидав как-то утром прелестную Лизочку неумытой и непричесанной, Былинкин без памяти влюбился. Лизочка приняла признание благосклонно. Чего же лучше, казалось бы! Но все расстраивается. И из-за чего, — из-за комода. Влюбленные мечтают о будущем гнездышке. В хозяйстве необходим комод. Но старуха Рундукова решительно отказывается отдать комод. Пятьдесят лет стоит комод на том же месте, и вдруг – отдать. Шутка сказать. Былинкин ругает старуху. Лизочка оскорбляет Былинкина, и ни от любви, ни от счастья ничего не остается.
«Скучно жить на этом свете, господа».
Эти слова могли бы быть эпиграфом ко всем лучшим рассказам Зощенки — или заключительным восклицанием их. Когда же он принимается описывать Россию, — нет, не советскую, а просто Россию, — убогую и беспредельную, его окончательно оставляет смешливость. «Не поймет и не заметит гордый взор иноплеменный» всего того, что есть в этой правдивой картине. Но нам – как она знакома!
«Домишко какой-нибудь за городом. Забор. Скучный такой. Коровенка стоит, этакая скучная до слез. Бок в навозе у нее. Хвостом треплет. Жует. Баба этакая в сером трикотажном платке сидит. Делает что-то руками. Петух ходит.
Подходит к бабе этакий русый, вроде ходячего растения, мурик. Подойдет, посмотрит светлыми глазами вроде стекляшек, — чего это баба делает. Икнет, почешет ногу об ногу, зевнет.