Но музыкантом Пастернак не сделался. Увлечение музыкой сменилось увлечением философией. Это было перед войной. Пастернак уже был студентом. Московский университет удовлетворить его мог. «Курс предметов, читавшихся по нашей группе, был так же далек от идеала, как и способ их преподавания. Это была странная мешанина из отжившей метафизики и неоперившегося просвещенства. История философии превращалась в беллетристическую догматику, психология же вырождалась в ветреную пустяковщину брошюрного пошиба». Большинство студентов-философов увлекалось в то время Бергсоном. Но Пастернака тянуло в Марбург, к строгому и суровому неокантианцу Когену.
О Марбурге, где будущий поэт готовится к профессиональной философской деятельности, и о Когене, у которого он занимался, рассказано во второй части «Охранной грамоты». В этих главах много хорошего и даже прелестного. Пастернаку удалось передать ту легендарно-вдохновенную атмосферу, которой окутаны маленькие германские университетские города, — окутаны в нашем представлении только или, может быть, в действительности. «Он из Германии туманной привез учености плоды», — невольно вспоминаешь эти строки, читая «Охранную грамоту». «Дух пылкий и довольно странный, всегда восторженная речь», — все это в «Охранной грамоте» нашло отражение. Отлично удался и Коген — гений, по мнению Пастернака. Много раз Пастернак, как влюбленный, принимается писать его портрет: «Уже я знал, как подымет голову и отступит назад хохлатый старик в очках, повествуя о греческом понятии бессмертия, и поведет рукой по воздуху в сторону марбургской пожарной части, толкуя образ Елисейских Полей. Уже я знал, как в другом каком-нибудь случае, вкрадчиво подъехав к докантовой метафизике, разворкуется он, ферлякурничая с ней, да вдруг как гаркнет, закатит ей страшный нагоняй с цитатами из Юма. Как, раскашлявшись и выдержав долгую паузу, протянет он затем утонченно и миролюбиво: «Und nun, mel ne Herrn…» И это будет значить, что выговор веку сделан, представление кончилось и можно перейти к предмету курса».
Однако и эти юношеские мечты о философии не сбылись. Третью часть книги занимает Маяковский. Пастернак в Москве, наконец, нашел свое истинное призвание, он водит знакомство с футуристами, он бредит Маяковским — «первым поэтом поколения».
Здесь не место, конечно, вступать с Пастернаком в спор. Ни к чему вновь поднимать вопрос о Маяковском. Поделюсь только своим удивлением: Маяковский у Пастернака — крупнее, глубже и вообще как-то привлекательнее, чем был на самом деле, или, по крайней мере, отразился в своих стихах. Не то, чтобы Пастернак наделил покойного поэта какими-либо особенными чертами. Нет. Но он рассказывает о нем с таким волнением и трепетом, каких ни Скрябин, ни даже Коген у него не вызвали. А подлинная духовная требовательность Пастернака, его свободное представление о человеке — вне сомнений для читающего «Охранную грамоту». И вам хочется спросить, что же, собственно, в Маяковском его так пленило? Не талант же только, а нечто иное, большее. Что же? Вопрос остается без ответа. Но замечу, что если кто-нибудь за эти годы, действительно возложил «венок на могиле Маяковского», то именно Пастернак в заключительных главах своей книги.
«Охранная грамота» обрывается на самоубийстве Маяковского. Некоторые страницы незабываемы по яркости и какой-то странной смеси трагизма с нелепостью:
«Он лежал на боку, лицом к стене, хмурый, рослый, под простыней до подбородка, с полуоткрытым, как у спящего, ртом. Горделиво от всех отвернувшись, он даже лежа, даже и в этом еще упорно куда-то упорно куда-то порывался и уходил. Лицо возвращало ко временам, когда он назвал себя красивым, двадцатидвухлетним…
В сенях произошло движение. Особняком от матери и старшей сестры, уже неслышно горевавших среди собравшихся на квартиру, явилась младшая сестра покойного, Ольга Владимировна. Она явилась требовательно и шумно. Перед ней в помещение вплыл ее голос. Подымаясь по лестнице, она с кем-то разговаривала, явно адресуясь к брату. Затем показалась она сама и, пройдя, как по мусору, мимо всех до братниной двери, всплеснула руками и остановилась. "Володя!" — крикнула она на весь дом. Прошло мгновение. "Молчит!" — закричала она еще пуще. "Молчит. Не отвечает. Володя! Какой ужас!"
Она стала падать. Ее подхватили и бросились приводить в чувство. Едва придя в себя, она резко двинулась к телу и снова в ногах торопливо возобновила свой неутоленный диалог… " 'Баню' им!" — негодовал собственный голос Маяковского, странно приспособленный для сестрина контральто. "Чтоб посмешнее. Хохотали. Вызывали. А с ним вот что делалось. Что же ты к нам не пришел, Володя? Помнишь, помнишь, Володенька?” – почти как живому напомнила она и стала декламировать:
Эта сцена последняя в книге. После нее следует только еще несколько невразумительных и неожиданных слов о «нашем навсегда принятом в века, небывалом государстве». Слова обязательные для каждой советской книги. Нельзя было без этой благонамеренной и почтительной фиоритуры обойтись, очевидно, и Пастернаку.
Такова «Охранная грамота». Попытавшись дать понятие о внешнем ходе пастернаковского повествования, я не мог, конечно, передать ее содержания.
Книга очень трудна. Ошибочно было бы судить о ней по тем описательным цитатам, которые я привел. В большей своей части «Охранная грамота» состоит из размышлений или записей о внутреннем мире человека. И вот тут-то трудность и возникает — та же трудность, которая многих смущает и в пастернаковских стихах.
Бывают «трудные» мысли, необычайно новые, редкие или необычайно спорные, которые остаются малодоступными и таинственными, как бы мыслитель ни бился, чтобы их нам растолковать. (Очень часто у Гете.) Но бывает и другое: трудная манера думать или излагать свои мысли, ни в какой связи с уровнем этих мыслей не находящаяся… Кто внимательно прочитает «Охранную грамоту», найдет в ней и то, и другое, но другого, второго, т. е. трудной манеры, в книге несравненно больше. Пастернак презрительно отзывается о той формальной логике, которая учит, «как надо думать в булочной, чтобы не обсчитаться сдачей». Логику он устанавливает свою. «Не все люди смертны, Кай – человек»… и т.д., и нечто такое, где связь посылок и вывода остается видимой только ему. Остается видимой только Пастернаку и ассоциация представлений в его речи. Читателю, слушателю предоставляется полное право догадываться: т. е. восстанавливать пропуски, строить воображаемые мосты при скачках с темы на тему, будто с островка на островок… При некоторой «конгениальности» Пастернаку это легко. При отсутствии умственного родства это очень трудно и, добавлю, труд этот плохо вознаграждается. Игра далеко не всегда стоит свеч. Косноязычие разума Пастернака далеко не всегда «высокое», по формулировке Гумилева. Высоким у него всегда бывает только общее его настроение: стремительность, романтический дух, искренность, постоянная готовность отступить на второй план и даже пожертвовать собою… Однако все это — не область мысли.
Другой особенностью Пастернака — не столько «трудной», правда, сколько досадной — является его безудержное влечение к метафоре. Это, конечно, дело вкуса. У нас вообще считают, что метафора есть основа поэзии, — хотя вся история поэзии этот взгляд и опровергает. Пастернак утверждает даже, что «искусство не само выдумало метафору, а нашло ее в природе и свято воспроизвело». Где в природе метафора — тайна автора «Охранной грамоты» (кстати это заявление — типичный образец того мнимого глубокомыслия, которому он охотно предается) Не будем, однако, вдаваться в теоретические распри. Приведу примеры: «ночь, выбившись из сил, в угаре усталости свесилась над землей». Или зарево, свернув трубой лучинный переплет, кувырком ныряло «в кулебячные пары серо-малинового дыма». По совести, может ли кто-нибудь сказать, что подобная «изобразительность» нужна, ценна и дает хоть что-нибудь новое по сравнению с самой бедной, самой скромной прозаической речью. На мой взгляд, это скорее мусор, засоряющий текст, чем украшение его.