Выбрать главу

(95) Маяковский 1958: 282.

(96) См., например: Лотман 1995.

(97) Лотман 1992: 268.

(98) Можно вспомнить цепочку, построенную Лениным, в результате чего декабристы разбудили Герцена, Герцен разбудил народников и т. д. Само пробуждение свидетельствует о потенциале сна, аналоге виртуального пространства, способного порождать реальность наподобие матрешки или сказочного сюжета о волшебном яйце. О механизме волшебных пробуждений см.: Пропп 1983. А если вспомнить Фрейда, то можно сказать, что Запад продуцирует культуру сновидений, а Россия — выхода из сна (то есть из области чистой психичности).

(99) Описанную процедуру «пробуждения» можно сопоставить с процедурой «нового видения», описанной, в частности, Вяч. Вс. Ивановым и В. Н. Топоровым в ряде работ о видимом/невидимом, когда наблюдатель проходит путь от невидения к видению вообще. Похожая модель обнаруживается в проблеме деконструкции, дешифровки и перевода текста. См.: Иванов & Топоров 1997: 45–73.

(100) По жанру большинство произведений соцреализма наиболее близки роману воспитания и роману образования, Bildungsroman и educational novel (а также, конечно, героическому эпосу, житиям и идиллиям). Разница (или своеобразие) заключается в том, что (как будет показано в дальнейшем) образовательной константой здесь является не реальность, а ее иллюзорная нарративная интерпретация. О соцреализме как притче см.: Кларк 2000b: 569–571.

(101) Ср. с интерпретацией К. Кларк романа соцреализма как мотивирующей структуры, «завершающейся счастливым моментом обретения сознательности» (Кларк 2000b: 584).

(102) Характерно, что для Б. Парамонова Солженицын — «писатель соцреалистический», так как пользуется формами «старой литературы» вне их критического, игрового переосмысления и без осознания того, что эти формы — продукт мифотворческого сознания. «Романы Солженицына дают облегченное представление об описываемом, наводят на него традиционный, именно „романный“ глянец. <…> Бесспорной удачей кажется традиционный „Иван Денисович“; но почему же тогда, прочитав его, Варлам Шаламов сказал, что в советской литературе появился еще один лакировщик действительности? Иногда хочется сказать, что соцреалистическая „лакировка действительности“ — логическое развитие эстетической идеализации» (Парамонов 1997: 50).

(103) Можно заметить, что подобная коллизия используется в массовой литературе, например, в американском боевике, где герой по ходу развития сюжета также теряет «наивность» и обретает «прозрение», принадлежащее на самом деле к ряду общеизвестных истин. Поэтому возникает подозрение, что аналогом любому произведению соцреализма является любое произведение «большого стиля». Так, И. Яркевич полагает, что «знаменитый американский фильм тридцатых годов „Унесенные ветром“ по своим художественным достоинствам равнозначен советскому фильму тех годов „Цирк“. А если вернуться к литературе, то романы Л. Фейхтвангера эстетически нисколько не полярны знаменитой эпопее А. Толстого „Петр Первый“. Не зря Фейхтвангера так любил Сталин… Соцреализм — все тот же „большой стиль“, но только по-советски — изобретен не здесь, и он полностью равен „большому стилю“ в любом другом месте» (Яркевич 1993: 245–246). Не случайно, однако, Яркевич пользуется характеристиками типа «художественное достоинство», «эстетически», опуская разницу между институциональными системами Голливуда и соцреализма, эксплуатирующими разные механизмы легитимации: рыночные, экономические в Голливуде и идеологические (в виде соцзаказа) в соцреализме. Это еще один пример того, как чисто эстетический подход оказывается некорректным при определении социальной ценности практик, «художественно» сходных, но принадлежащих разным социальным пространствам и, следовательно, выполняющих различные социальные функции.

(104) Еще раз отметим отличие произведений соцреализма от психологических романов XVIII, XIX веков, где герой, взрослея вместе с автором, познает неизвестные ему правила социальной игры, действительно меняющиеся, а также контуры доминирующего психологического типа, в то время как в советском психологическом романе герой познает нечто изначально заданное, двигаясь, таким образом, не вперед по шкале психо-исторических изменений, а назад. Подробнее о потере актуальности психологического описания в XX веке см. главу «О статусе литературы».

(105) Здесь имеет смысл упомянуть, что для советской литературы с середины 40-х годов вторым (после Революции) сакральным событием становится Отечественная война, которая интерпретируется как продолжение революции, легитимная защита ее завоеваний и ценностей, а так как результатом войны стало расширение «социалистического лагеря», то война приобретает статус очередного этапа перманентной революции. Официозному истолкованию смысла войны как дополнительного механизма легитимации противостоит понимание ее как начала новой эпохи с новыми правилами игры; именно на войне «взрослеют» герои, а окончание войны инициирует надежды на «просветление».

(106) Бурдье 1993: 313.

(107) См., например: Naiman 1997. Вполне хрестоматийное утверждение Наймана об утопизме советской литературы, который раскрывается как «бегство от реальности», можно сравнить с не менее традиционными рассуждениями Эпштейна, фиксирующего тождество между реальностью и идеологией советского периода. «Между идеологией сталинской эпохи и ее реальностью нет почти никаких зазоров — не потому, что эта идеология правдиво отражала реальность, а потому что со временем в стране не осталось никакой другой реальности, кроме самой идеологии. И Днепрогэс, и Магнитка, и пионеры, и карательные органы — все это было создано идеологией ради подтверждения правоты самой идеологии. В этом смысле идеология была правдива — она говорила о самой себе» (Эпштейн 1996: 168).

(108) Бурдье 1993: 311.

(109) См. подробнее: Берг 1985: 4.

(110) Бурдье 1994: 168.

(111) Принципиально иначе горизонтальность и вертикальность культуры определяет Паперный; для него горизонтальность «культуры 1» «подразумевает наличие некоторой однородной архитектурной субстанции, распространившейся поверх национальных границ». Причем самое понятие горизонтального «прочно ассоциируется с западным: все горизонтальное и плоское тянется к нам оттуда». В то время как вертикальность «культуры 2» ассоциируется с враждебностью «ко всему, что расположено вне ее географических границ, сливаясь с ее враждебностью к культуре 1». Вертикальное, отражая идею национального своеобразия, понимается, таким образом, как синоним иерархического, патриотического. См.: Паперный 1996: 73.

(112) См.: Бурдье 1994: 170.

(113) Эта константа впервые была зафиксирована в анархистской философии, в русской культуре начиная с Бакунина, подхватившего «сенсационную в свои дни мысль Прудона о том, что собственность есть кража» (Смирнов 1994: 98). Следующим этапом становится антропологический эволюционизм Ницше, хотя похожие антропологические ожидания можно найти у Толстого, Вл. Соловьева и Чехова.

(114) Для Липовецкого на ситуации подмены реальности идеологией и зиждется «соцреализм с его мифологической топикой, агрессивно выдающей себя за реализм высшей пробы и тем самым окончательно вытесняющей и подменяющей собой историческую и фактическую реальность» (Липовецкий 1997: 21).

(115) Об институте советской цензуры см. подробно: Геллер & Болен 2000: 310–311.

(116) Принципиальным представляется вопрос о границах письменного проекта революции. Так, Гройс (Гройс 1995) пользуется термином «художественный проект», который включает в себя не только организацию письменного пространства жизни, но и визуальную атрибутику (изобразительное искусство, архитектуру и т. д.). В то время как для Серто и визуальное пространство представляет собой часть письменного (Серто 1997).

(117) См.: Серто 1997: 34.