В самом начале романа «Братья Карамазовы» Достоевский сообщает читателю, что настоящий его труд является лишь прологом к будущему – второму роману, в котором главный герой первого, Алексей Федорович Карамазов, и явит себя во всей своей полно-те. Тогда как в первом романе он выступает в роли некоего чудака, проживающего лишь один момент из своей юности, впрочем, многое объясняющий для понимания второго, и главного, этапа его будущей жизни. Вместе с тем, как выяснилось позднее, автору романа в связи с собственной кончиной так и не суждено было написать об этом. С другой стороны, воплощение замысла писателя, вероятно, оказалось бы для него невозможным. Или спросим себя: почему Бог остановил руку писателя? Вот как раз ответу на сей, очевидно, непростой вопрос автор предлагаемого вниманию читателей очерка и будет стараться, так или иначе, удовлетворить вполне.
Во время первой сцены в келье у старца Зосимы как раз перед приходом Дмитрия Федоровича Карамазова из уст одного героя романа прозвучала сентенция: «Мы… всех социалистов – анархистов, безбожников и революционеров – не очень-то опасаемся; мы за ними следим, и ходы их нам известны. Но есть среди них, хотя немного, несколько особенных людей: это в бога верующие и христиане, а в то же время и социалисты. Вот этих-то мы больше всех опасаемся, это страшный народ! Социалист-христианин страшнее социалиста-безбожника». Достоевский не дает в дальнейшем собственном повествовании каких-либо ясных пояснений к сделанному выше заявлению. Автору же настоящего очерка с самого прочтения приведенных выше слов так и почудилось, что они-то как раз и были направлены своим острием на будущую возможную участь Алексея Карамазова, которой, впрочем, не суждено было быть воплощенной в творчестве известного писателя. Последнее предположение очевидно подтверждают слова старца: «Не здесь (читай – в монастыре. – Авт.) твое место пока. Благословляю тебя на великое послушание в миру.» Далее отец Паисий как бы усиливает сказанное до того: «Пойми, Алексей, что если и возвратишься в мир, то как бы на возложенное на тя послушание старцем твоим, а не на суетное легкомыслие и не на мирское веселие.» Впрочем, ясных определений на то послушание Достоевский совсем не приводит. Но, видимо, сие не случайно, так как рассказ о перлюстрации личной корреспонденции внутри монастыря и сам по себе характеризует своего рода местные немощи, а значит, сказать что-либо по существу сего служения автору романа было нечего. Далее обращают на себя внимание слова Дмитрия Карамазова, сказанные им брату Алексею: «Что уму представляется позором, то сердцу сплошь красотой. В содоме ли красота? Верь, что в содоме-то она и сидит для огромного большинства людей… Ужасно то, что красота есть не только страшная, но и таинственная вещь. Тут дьявол с богом борется, а поле битвы – сердца людей». И что характерно – Алеша никак не отвечает на провокацию брата. Случайно ли такое? Вряд ли. Видимо, сказать-то по существу было и нечего. А жаль. Ведь подобные речи на самом деле – речи самые что ни на есть богоборческие. Почему? Да потому, что ум (точнее, разум) здесь приносится в жертву сладкому (греховному) чувству, а значит, полностью умаляется. Иначе говоря, плох тот ум, который восхищается пороком, но еще более плох тот, который этого не понимает. Ниже мы видим и подтверждение к сказанному перед тем. В частности, Алексей говорит Дмитрию: «Я не от твоих речей покраснел и не за твои дела, а за то, что я то же самое, что и ты. Кто ступил на нижнюю ступеньку, тот все равно непременно вступит и на верхнюю… Я на самой низшей, а ты вверху, где-нибудь на тринадцатой». Теперь в сцене со штабс-капитаном Снигиревым наш Алеша, выполняя денежное поручение Катерины Ивановны – бывшей невесты своего брата Дмитрия, вновь демонстрирует обмирщенность. Отдавая деньги, он говорит капитану, «что никогда вы ничего лучше даже и придумать не в состоянии, как этот переезд в другую губернию!» На что Снигирев справедливо восклицает: «Доложите пославшим вас, что мочалка чести своей не продает-с!» И далее, комментируя состоявшийся разговор, Алексей Карамазов говорит, что капитан сначала слишком правдиво обрадовался предложенным ему деньгам, а это-то и обидно. Затем добавил, что капитан правдивый и добрый человек и вот в этом-то де «и вся беда в этих случаях». Но на самом деле Алеша так и не понял, что именно его-то слова и сделали обиду. Именно в них и заключалось само, если хотите, «тонкое» оскорбление человека. Иначе говоря, младший Карамазов так и не осознал собственной неуемности, избыточной чувствительности. Наоборот, он посчитал, что поступил как нельзя разумно, предполагая, что в дальнейшем Снигирев все равно возьмет деньги, предложенные ему как бы в оправдание за нанесенное Дмитрием Карамазовым публичное оскорбление. Другими словами, Алеша так и остался в неведении в отношении неблаговидности собственного поведения в рассматриваемом нами случае. Далее по тексту романа мы обнаруживаем в сцене интимного разговора Алексея со своей потенциальной невестой Лизой Хохлаковой уже такое: «Алеша, а будете ли вы мне подчиняться? Это тоже надо заранее решить. – С большою охотой, Lise, и непременно, только не в самом главном. В самом главном, если вы будете со мной несогласны, то я все-таки сделаю, как мне долг велит». Как мы в данном случае видим, Алексей Карамазов сделал заявку на собственную самостоятельность. Запомним это. Чуть ниже вдруг читаем такое: «А я в богато, может быть, и не верую». Вот так. Вчерашний инок, и уже в бога-то и не верует. Что это, почему? А вот, вероятно, почему. Ожидая Дмитрия, попавшего своей волей в трудное положение, Алексей думал следующее: «Пусть благодетель (читай – старец Зосима. – Авт.) мой умрет без меня, но, по крайней мере, я не буду укорять себя всю жизнь, что, может быть, мог бы что спасти (брата Дмитрия. – Авт.) и не спас, прошел мимо, торопился в свой дом (монастырь. – Авт.). Делая так, по его великому слову сделаю.» Как мы видим, Алексей действительно начинает себя вдруг вести вполне самостоятельно и вполне же самонадеянно, что косвенно и свидетельствует в пользу его подозрения о своем же неверии. Теперь, уже в беседе с братом Иваном, Алексей полностью, как говорится, «срывается» в революцию. В частности, выслушивая рассказ брата о травле маленького мальчика собаками, он тихо, с бледной, перекосившейся какою-то улыбкой выговаривает, что генерала, в том повинного, надобно расстрелять. В последнем эпизоде Достоевский как заложник идеи абсолютной безгрешности ребенка и на фоне абсолютного же поклонения идее личного начала или идее поклонения Христу даже вне истины и совершает посредством реакции Алексея фактическое удаление от Бога, лишь умножая при этом всемирную скорбь. Другими словами, начиная за здравие, завершает вполне за упокой. Несколько ниже из уст Ивана срывается такое: «Не хочу гармонии, из-за любви к человечеству не хочу. Я хочу оставаться лучше со страданиями неотомщенными. Лучше уж я останусь при неотомщенном страдании моем и неутоленном негодовании моем, хотя бы я был и неправ». Как мы видим, правда писателю никак не дорога и не в ней он видит спасение всякого человека. Хорошо ли это? Да, страдание человеческое вовсе не напрасно упрямо входит в жизнь каждого. Но упование лишь на него, упование истовое не может ни приводить человека в отчаяние, а значит, не может ни порождать у него же неизбежного богоотступничества. Кстати, совсем рядом Достоевский уже устами Алексея говорит: «ты сказал сейчас: есть ли во всем мире существо, которое могло бы и имело право простить (крови безвинно замученного дитя. – Авт.)? Но существо это есть, и оно может все простить, всех и вся и за все, потому что само отдало неповинную кровь свою за всех и за все». Странная логика. Во-первых, почему это вдруг неповинную, ежели вполне кощунственно вместо заповеди Моисея «око за око» Иисус Христос провозгласил тотальную любовь к врагам и к обидчикам. Во-вторых, Его жертва все-таки добровольна и осознана Им. Для подтверждения последнего достаточно вспомнить встречу Иисуса с пророком Ильей и с вероучителем иудеев Моисеем на горе Фавор, где и было решено: крестной жертве Сына Божьего быть. В-третьих, нам известно, что якобы безвинное дитя страдает и погибает все-таки не по своему желанию, а лишь принуждено к тому. В-четвертых, а причем здесь и вообще жертва Христа, которая никак не дает сама по себе известного тотального права прощения всех и вся. Иначе говоря, всех и вся и за все может прощать только Бог-отец, который сам абсолютно все создал и абсолютно всем владеет и который вовсе не станет оправдываться за что-либо перед кем-либо и просить униженно даже у всего человечества признания своего права прощать всех и вся путем принесения самого себя в жертву этому же человечеству. Почему? Да потому, что бессмысленно сие или неразумно оно будет, и все тут. Другими словами, непонятен и нелогичен подобный замысел даже в своей собственной основе или нельзя уповать на прощение собственных мучителей как на особое будущее право прощения любых когда-либо существовавших истязателей, так как их прощать должны все-таки их жертвы. В противном случае получится как в Третьем рейхе, когда Гитлер провозгласил свою личную ответственность за все зло, содеянное его подчиненными. Другое дело, что уже акт принесения в жертву Богом-отцом собственного Сына, скорее всего, смысл-то как раз вполне имеет, так как сие событие уже открывает человечеству некоторые неизвестные ему доселе истины, скажем, истину бессмертия души всякого человека или отчетливо новую истину любви к собственным врагам. Но выводить из последнего жертвования вдруг, как говорится, «на ровном месте» некое право на прощение всех и вся и вовсе не следует, иначе же будет как в известной русской поговорке: «В огороде – бузина, а в Киеве – дядька». Видимо, поэтому-то ниже по тексту романа Ф. М. Достоевский устами старца Зосимы вдруг допускает разделение правды: «Поймут все подвиг ваш, не сейчас, так потом поймут, ибо правде послужили, высшей правде, неземной.» Иначе говоря, писатель искренно полагает, что правда как понятие вполне разделима на правду земную и на правду неземную. Что здесь скажешь? Видимо, и у авторитетных людей бывали-таки умственные затруднения. Другое дело, а как это потом отозвалось в сознании читательских масс? Тем более после, например, таких слов автора романа (приведено вновь из рассказа старца Зосимы): «У них наука, а в науке лишь то, что подвержено чувствам. Мир же духовный, высшая половина существа человеческого отвергнута вовсе, изгнана с неким торжеством, даже с ненавистью». Вновь отчетливо узкий взгляд на науку человека, мало ее знавшего и понимавшего. Да, во многом наука представлена экспериментальной составляющей, как раз и апеллирующей ко всем чувствам самого исследователя, но основная составляющая науки всегда исключительно умозрительна и связана строго с одним лишь мышлением ученого, с оперированием доступными ему смыслами, с неизбежным мысленным допущением на уровне веры (в связи с последним тезисом достаточно ознакомиться с положением теоремы Геделя, гласящим, что всякое человеческое знание принципиально не может быть полным), а значит, подлинная наука всегда, в конце концов, и духовна. Поэтому Ф. М. Достоевский и выступает в данном конкретном случае, к сожалению, как банальный невежда. Но смысловая недостаточность субъекта по принципу «свято место пусто не бывает» всегда себя восполняет, например, так (слова старца Зосимы): «"Что же нам, говорят, посадить слугу на диван да чай ему подносить?" А я тогда им в ответ: "Почему же и не так, хотя бы только иногда"». В данном случае мы видим, что наш писатель опять несколько запутался. Другими словами, Достоевскому и слуг хочется, и с ними себя по совести вести опять же хорошо бы. В результате его главный герой Алексей Карамазов всей своей натурой, с одной стороны, ложною верой – с другой, и был вполне предопределен к вхождению в революционное движение конца XIX столетия. Иначе говоря, его горячее и трепетное восприятие жизни никак не могло не толкнуть его же в сторону решительного переустройства русской жизни, а полновесных интеллектуальных средств для успеха на этом поприще он по вине своего автора никак не имел. Нечто подобное (по части неуспеха) потерпел во время контактов с членами царской фамилии и сам автор романа. В частности, даже в конце своей непростой жизни писатель был готов к противостоянию самодержавию пассивным путем недоносительства о возможной подготовке покушений на царя. Вместе с тем Ф. М. Достоевский призывал царя позвать к себе на разговор «серые зипуны», что, кстати, впоследствии и случилось вполне трагически 9 января 1905 года. Другими словами, писатель ошибочно посчитал возможным делом обрести в России единение власти с народом лишь посредством развития взаимного сердечного чувства. В результате он силой своего таланта лишь обострил уже возникший тогда трагический раскол власти и народа, а точнее, раскол власти и просвещенных кругов крупных российских городов. Тем самым Ф. М. Достоевский, объективно говоря, так и не смог преодолеть (изжить) революционный грех своей молодости. Видимо, как раз отсюда и проистекает странная любовь писателя к страданию как своего рода компенсация неутихающего личного душевного бунта. А ключевая слабость всего его мировоззрения состояла в том, что он призывал оценивать людей не по тому, что они делают, а по тому – к чему они лишь стремятся. Тогда как творимое сегодня (сейчас) и образует само искомое будущее. Впрочем, изучение лишь стремления также благотворно будет, но только в случае его адекватного восприятия, или восприятия сущностного.