Выбрать главу
дом, надеясь через Белоруссию попасть в Россию, где враг их не достанет. Но, к сожалению, на том направлении немцы перерезали железную дорогу, и поезд пошел обратно. Чтобы спасти хотя бы детей, отец в последнее мгновенье посадил их в отходящий на восток военный эшелон. Подростки оказались среди чужих людей, не понимая, о чем они говорят, потому что сами знали только идиш и литовский. Но это было лишь началом злоключений. На третьи сутки оголодавший мальчик во время очередной стоянки спрыгнул с поезда и побежал к видневшемуся невдалеке магазину в надежде раздобыть немного хлеба. Но магазин был закрыт, а возвратившись, он увидел лишь последний вагон удаляющегося поезда. Так он остался совсем один в незнакомом месте. Стоял, растерянный, посреди путей, не зная что делать. Подошедший стрелочник о чем-то спросил его. И хотя он очень старался объяснить, что с ним приключилось, стрелочник скорей догадался, нежели понял. Дождавшись другого, видно, дачного поезда, он передал мальчишку двум женщинам. Они его накормили, а выходя, передали двум другим, едущим дальше. Последние попутчицы, уже в Ярославле, отвели его в милицию. Оттуда говорившего на непонятном языке маленького скитальца определили в детский дом Заречья. Там он, по собственному определению, "как следует хлебнул горя". Незнание русского языка усугубило его полуголодное детдомовское сиротство. Много лет спустя, вспоминая это время, он писал: "…в сорок первом, когда я попал в стихию русской речи, не было у меня большей мечты, чем научиться чувствовать себя в этом языке так, как те, кто меня окружали". Это уже взрослый человек, писатель Лев Левицкий назвал тогдашнее свое желание мечтой. На самом деле, судя по всему, это было отчаянное, почти непосильное стремление вырваться из губительного одиночества. И он вряд ли сумел бы справиться с этим стремлением самостоятельно, если бы его не усыновила работавшая в этом детском доме Тамара Казимировна Трифонова — известный советский критик и литературовед. Она, как он впоследствии писал, делила с ним скудные свои материальные ресурсы, ограничивая тем самым условия физического существования родных своих детей, и сверх того отдавала ему душу. И позже, уже на склоне жизни, в своем "Дневнике"1 он признается, что, пытаясь "подвести итоги и определить, кто оказал решающее влияние на лепку моего характера и мое поведение, не говоря о взглядах, вижу, что это была Тамара Казимировна, которую, несмотря на то, что не она родила меня, не случайно про себя и вслух называл и называю мамой. Я даже думаю, что встань из гроба родная моя мать и узнай она про все, что со мной было, она не только поняла бы, но и одобрила меня". Выражение "встань она из гроба" в данном случае вдвойне условно. Не только потому, что мертвые не воскресают. Его родителей не хоронили. По всей вероятности, их расстреляли вместе с другими евреями в каком-нибудь местечке на их обратном пути в Каунас, а яма, куда их свалили, давно заросла бурьяном. Такая же судьба ждала и его, не посади тогда родители своих детей в уходящий на восток военный эшелон. После войны, вернувшись из эвакуации, Лев Левицкий окончил филологический факультет Ленинградского университета, а затем, когда семья переехала в Москву, аспирантуру Литературного института имени А. М. Горького. Написал большую монографию о Констатине Паустовском, работал в "Новом мире", печатался во многих изданиях и все годы вел дневник, который по существу стал летописью литературной жизни того времени. В уже упомянутом стремлении научиться чувствовать себя в русском языке так, как те, кто его окружал (а надо полагать, что это относилось не только к языку, но и к самой среде), с ним произошло нечто феноменальное, почти невероятное: из памяти полностью ушли родной язык идиш и литовский. Обнаружил он это, когда вместе с сестрой (она тоже уцелела, но оказалась за границей) отправился в Вильнюс. "Вокруг меня заговорили на идиш. Я сидел среди этих людей, точно таких же, как мои родители, сестры, брат, дяди, тети, двоюродные и троюродные, будто всплыла вдруг среда моего детства, слушал идущий разговор и хлопал ушами. Я ощущал себя чужаком среди них. И понял: что ушло, то ушло". Языки ушли безвозвратно, но воспоминания все же иногда врывались в современную жизнь. То неожиданно, "ни с того ни с сего, без какого бы то ни было внешнего толчка", то благодаря такому внешнему толчку, которым оказывалась дата в календаре: "Сегодня 45 лет, как мы бежали из Каунаса". Но это случалось крайне редко, в основном во вторую половину жизни, и чем старше он становился, тем больше тосковал по этим воспоминаниям. И хотя осуществилось его стремление чувствовать себя в русском языке так, как те, кто его окружает, да и само окружение стало своим, он фамилию Левинштейн на Трифонов не поменял. Может, оттого, что в литературном псевдониме Левицкий все же сохранился отголосок родительской фамилии. Он понимал, что этим отказом причиняет матери боль, и как бы оправдывал себя: "Я был бы сукиным сыном, если внутренне, да и внешне, отрекся бы от родителей, давших мне жизнь и подключивших меня к преемственной цепи поколений евреев, уцелевших после нескончаемой череды гонений". Притом ни на минуту не забывал, что усыновившая его мать дала ему "не только семейный кров, но и богатство связей и переплетений, какие дает настоящая семья". И как настоящий член семьи он разделял с матерью и ее сестрой, писательницей Верой Казимировной Кетлинской, все невзгоды и сложности бытия дочерей царского адмирала, хотя ко времени его расстрела им было всего 13 и 14 лет. Думаю, такое положение "партийного критика" сказалось на некоторых статьях 1946 года, о которых она сожалела. Стараясь хоть как-нибудь искупить свою вину перед матерью за отказ взять ее фамилию, он посвятил ей свою монографию о Константине Паустовском. К сожалению, Тамара Казимировна до выхода этой книги не дожила. Сам Лев Левицкий умер в неполных 76 лет. Из них 62 ему подарила Тамара Казимировна Трифонова.