Из школы нас, евреев, исключили уже на пятый день гитлеровской оккупации. Еще не предполагая, что ни мой табель-удостоверение об окончании седьмого класса, ни аттестат моей старшей сестры Миры нам не понадобятся, мама рискнула отпустить меня за ними, — до начала войны нам не успели их вручить. Но едва я вошла в школу, путь мне преградил, наставив винтовку, девятиклассник Каукорюс. Кричал, что мне тут нечего делать, из школы мы исключены. Я его упрашивала пропустить меня, пыталась объяснить, зачем пришла, обещала, что потом сама уйду, но он все равно подталкивал меня прикладом к выходу. К счастью, в это время по лестнице спускался учитель Йонайтис. Услышав, зачем я пришла, взял меня, как маленькую, за руку, повел в учительскую, нашел мой табель и аттестат Миры. И не только проводил мимо Каукорюса к выходу, но и пошел со мной по улице — видно, чтобы обезопасить мой переход через проспект Гедиминаса, где стояли немецкие танки и было много немцев. По дороге спросил, как мы теперь живем. Я рассказала, что при попытке эвакуироваться (правда, тогда я этого слова еще не знала и говорила "убежать от немцев") мы с папой разлучились. Что с ним — не знаем. Мама осталась одна с нами четырьмя. Кроме нас с Мирой есть еще семилетняя сестренка и пятилетний братик. Учитель обещал вечером зайти. Свое слово он сдержал. И с этого дня стал регулярно нас проведывать. Каждый раз приносил детям что-нибудь съестное. Однажды даже отдал свой полученный по карточкам паек маргарина и мармелада (их даже арийцам давали вместо масла и сахара). И, опережая мамину смущенную попытку отказаться, объяснил, что детским растущим организмам жиры и углеводы необходимы, а он, взрослый человек, без них прекрасно обойдется. А новая власть буквально каждый день придумывала новые запреты. Солдаты ходили по еврейским квартирам и описывали всю обстановку, каждый стул, книги, картины и даже одежду, строго-настрого наказав ничего из описанного не продавать — теперь это собственность Третьего рейха. Нас же этот запрет лишал средств к существованию. Узнав об этом, учитель Йонайтис предложил увезти к нему папины книги и одежду. И явно нам в утешение добавил, что пусть у папы, когда он вернется, все будет. Наверное, от этих слов расставание с папиными вещами было не так больно. Сам учитель тогда еще не был женат, и хранить женские и детские вещи было вдвойне опасно. Ведь за хранение вещей евреев также грозил расстрел. Свои платья, скатерти, постельное белье мама выменивала через дворника на скудное питание для нас, щедро делясь с ним за услугу. Однажды учитель, придя к нам, застал нас в большом волнении: на евреев города наложена контрибуция в пять миллионов рублей (в первое время кроме марок ходили и рубли). Притом был объявлен ультиматум: если до девяти часов завтрашнего утра требуемая сумма не будет внесена, уже в половине десятого начнется уничтожение всего еврейского населения города. Контрибуцию можно внести не только наличными, но и золотом, серебром, драгоценностями. Мама собрала все, что было дома: деньги, обручальное кольцо, золотую цепочку, серебряные ложки. Неожиданно Йонайтис раскрыл свой бумажник, достал все, что в нем было — четыреста рублей, — и попросил маму их тоже отнести. Мама не хотела их брать, это же вся его зарплата, но он в своей обычной манере сказал, что как-нибудь без нее обойдется, а эти деньги, может быть, спасут хоть одну человеческую жизнь. В другой раз, застав нас особенно напуганными — на улицах патруль усилен, а это предвещало, что ночью опять будет акция, то есть угон на расстрел, — он предложил, что останется у нас ночевать. Мама ему постелила в папином кабинете, вход в который был прямо из передней, а мы все улеглись, не раздеваясь, в родительской спальне — самой дальней комнате. Ночью, когда солдаты застучали прикладами в дверь нашей квартиры, Йонайтис вышел к ним, нарочно оставив вход в кабинет открытым, чтобы видна была постель, и заявил, что евреев здесь нет, их увели, и теперь это его квартира. Мы там, в спальне, всё слышали и дрожали от страха: если солдаты ему не поверят и захотят обследовать всю квартиру… Наконец они убрались, но страх нас все равно не отпускал: могут явиться другие. А еще было страшно оттого, что, если бы нас обнаружили, то вместе с нами увели бы на расстрел и учителя Йонайтиса. 6 сентября 1941 года нас заточили в гетто. Каменными оградами его изолировали от "арийской" части города. На работу, и то не одиночками, а всей бригадой и при "колоненфюрере", выпускали через единственные ворота. Вносить в гетто продукты питания было строжайше запрещено. (Иногда удавалось на работе тайком выменять что-нибудь из остатков одежды на хлеб или крупу.) Входить в гетто имели право только немецкие офицеры и единичные литовцы — гражданские служащие — по специальному пропуску. Остальному населению было запрещено даже приближаться к воротам гетто. Тем не менее Йонайтис не только подходил, но и заговаривал с охранником — литовским полицейским, чтобы тот, разумеется за плату, "не видел", как он умудряется передать для нас хлеб. А однажды даже передал присланную ему из деревни кринку топленого сала. (Потом, в концлагере, мне очень часто снились и его хлеб и эта кринка сала…) А ведь попадись ему рьяный прислужник немцев или появись из-за угла немецкий офицер — учителя бы арестовали. Предоставить нам укрытие вне гетто он не мог. К тому времени уже был женат, родился ребенок, и кроме их троих в небольшой двухкомнатной квартире жили его мать и племянник, родителей которого советские органы госбезопасности за неделю до начала войны депортировали в Сибирь. Но Йонайтис активно помогал Мире в поисках убежища. И однажды, получив согласие ксендза Ю. Стакаускаса, опять же рискуя жизнью (Мира тогда находилась в одном из "филиалов" гетто — городском рабочем лагере), просунул ей через ограду из колючей проволоки спасительный адрес бывшего монастыря. Мама, сестренка Раечка и маленький брат Рувик погибли. А я после гетто прошла сквозь жернова двух концлагерей. И, к собственному удивлению, уцелела. Вернулась в Вильнюс. Встретилась с папой и Мирой. И едва не первым вопросом было — жив ли Йонайтис. Дом, где мы жили до войны, разбомбили. В квартире, где папа теперь жил, я увидела все когда-то увезенные к Йонайтису книги. Даже Еврейскую энциклопедию. А ведь ее хранить было вдвойне опасно — на ней, как на всех остальных папиных книгах, была его факсимильная печатка: "Dr. jur H. Rolnikas". Я напомнила Йонайтису, что он обещал маме выполнить ее просьбу: Еврейскую энциклопедию вынести из дома, а факсимильную печатку владельца остальных книг вырезать. Он улыбнулся моей доверчивости: — Обещал, чтобы она не волновалась. — Но если бы их у вас нашли… Он опять улыбнулся: — Видно, не знали, у кого искать. Йонайтис не любил слов благодарности. И никто, даже его жена и ближайшие сотрудники (а он уже давно был не учителем средней школы, а доцентом и заведующим кафедрой общей физики и спектроскопии Вильнюсского государственного университета) не знали, кем он для нас был в годы гитлеровской оккупации, да и оставался до конца своей жизни. И мне бывало очень тяжело, когда он начинал оправдываться — а на склоне лет все чаще, — что виноват передо мною, что должен был найти для меня какое-нибудь укрытие. Тогда мне не пришлось бы столько настрадаться в концлагерях. Мои возражения, что у него не было возможности меня спрятать, не помогали. Умер наш самый близкий Друг, едва отметив свое восьмидесятилетие. Физика, которую он мне преподавал в школе, с годами выветрилась из головы. Но его поступки остались главными урокам.
УЧИТЕЛЬ