К ночи, когда бой стал утихать, Ян вспомнил, что весь день ничего не ел и не кормил скотину.
Ночь. Утро. Опять засветило солнце, наступил день Не верилось, что все тихо.
Немцы отступили. Утром в саду Шимкунаса седовласый полковник разговаривал в наступившей тишине с кем-то по телефону:
— Не хватает сил подбирать. Лежат цепями, колоннами. Бог их знает, то ли так убиты, то ли сползлись в кучи, когда были ранены. Трупов не менее трех тысяч только на моей позиции. Может, тыл подберет?
Ян слушает и не в силах понять, сколько может быть убитых в одной куче и как они сползлись?
Вернулась жена с бледной как полотно Монтей и нервно-суетливой Ядвисей.
Они просидели в костеле весь бой и ничего не видели, все молились и плакали.
В доме Монтя села у окна, подперев голову руками, и тихо заплакала.
Ядвиська время от времени выбегала в сад и с ужасом поглядывала на полотняные окровавленные носилки и бородатых запыленных санитаров с красными крестами на рукавах, на неподвижных немецких солдат в желтых подкованных сапогах, на телеги, где стонали раненые, на автомобиль, беспрестанно носившийся по большаку то в одну, то в другую стороны.
Увидела, как санитар, неловко оступившись, едва удержал в руках носилки с раненым, и улыбнулась, но тут же выругала себя за неуместный смех.
Ян ездил на подводе по полю и подбирал убитых. К вечеру вернулся домой молчаливый и злой. На расспросы семьи отвечал медленно, неохотно. Говорил об одном, а мерещились окровавленные лица, руки с плотно сжатыми кулаками...
Рассказал, как он по приказу санитаров подвозил трупы к братской могиле, хватал их за ноги и прямо с телеги, словно дрова, швырял в яму.
Солдаты иногда копались в немецких рыжих, обшитых мехом, ранцах, находили в них желтые сладкие сухарики и угощали Яна.
Он ел их, и теперь ему неприятно и тошно.
IV
Умолкли орудия — повезли их на запад. Хуторок оказался в тылу.
Хуторяне вздохнули с облегчением, полагая, что гроза миновала. Ждали писем от Блажиса, но почту расшвыряла война, и Домицелия почти месяц ежедневно утром и вечером в молитвах спрашивала, живы ли ее сыновья? Но писем не было, вещих снов не видела, и тревога не покидала ее.
Ян несколько раз подвозил хлеб на позицию. Возвращаясь домой, подолгу рассказывал обо всем увиденном.
Все твердо верили, что наши уже не отступят и немцы не вернутся.
Но вот прошел месяц, и весть об отступлении потрясла хуторок сильнее, чем когда-то весть о войне.
Днем и ночью гудит и стонет матушка-земля. Полыхают пожары. Воют собаки. Грохочут орудия и телеги.
— Русские удирают...
Вот вышла из хаты хозяйка соседнего хутора, старая литвинка, глянула на свое поле, окопами изрытое, услышала жалобное мычание голодной коровы, обхватила руками голову и заголосила на всю околицу.
А в костелах и церквах — тревожный звон, все вокруг завалено узлами напуганных беженцев. Дрожащими руками священник благословлял всех католиков, по дороге забегавших с винтовками в костел.
С утра шел мелкий дождик, затем полил как из ведра. На каждом шагу лужи, грязь. Сзади стрельба. Снаряды уже летят и с флангов. Впереди какая-то возня, крик. Это беженцы с полной телегой убогих тряпок, узлов топчутся вокруг коня, окончательно выбившегося из сил.
А на хуторе Шимкунаса громкое причитание. Блажис со своим полком проходил мимо родного дома и на минуту забежал к своим.
— Как нам быть, сыночек, как нам быть? — и торопливо суют ему в мешок сало, колбасу, сыр, хлеб.
— Сам не съешь, товарищей угостишь,— чем-то будничным звучат эти слова среди всеобщей суматохи, воплей и слез.
И не выпускают из дома Блажиса. Мать с Ядвисей уцепились в него и рыдают. Уже Монтя подает брату мешок и роняет слезы. Отец всех успокаивает, но у самого на глазах тоже слезы.
— Вам уже не убежать,— говорит сын.— Выройте в конце двора яму, накройте бревнами и сверху засыпьте землей. Во время боя прячьтесь в ней, а пока можно укрыться и в погребе. Ну, прощайте! — И, поцеловав отца, мать, обнял сестер, схватил винтовку, мешок и бегом догонять свой полк.
— Если что, дай весточку, Блажис!
А вокруг хуторов и вдоль шоссе немецкие снаряды уже вспарывают землю.