Ту делала первые шаги в изучении медицины, оказавшиеся мучительными, и уже тогда она решила бросить учебу. Грубые шутки сокурсников, когда они брали в руки фрагменты человеческих тел, были отвратительны. Но они высмеивали свой страх смерти, тайный ужас, возникавший, как только им приходилось резать неопознанные трупы, трупы утопленников, бродяг, самоубийц. Бесформенную, вздувшуюся, искореженную до неузнаваемости плоть…
И еще этот запах формалина, от которого невозможно было избавиться даже в продуваемой насквозь школе! Он пропитывал одежду, фартуки, юбки, белые юбки. Полностью преодолеть отвращение не удавалось, хотя она очень старалась. С удовольствием она посещала только семинары преподавателя анатомии, до того влюбленного в свой предмет, что он и ее заражал своим азартом. Однажды после особенно тяжелой аварии на Гауэр-стрит она видела, как он поднял отрезанную руку, украдкой завернул ее в вечернюю газету и торопливо понес в лабораторию, находившуюся неподалеку. Возможно, у нее теплилась надежда, что менее жестокая фармакология подойдет ей больше, чем терапия и хирургия? И она тянула с решением.
Когда мы с Ливией остались наедине, чтобы поплавать в одном из многочисленных горных озер возле Пон-дю-Гар, тогда как остальные предпочли карабкаться на гигантской акведук, я будто увидел совсем другого человека — не менее трогательного и притягательного, чем ее сестра, но созданного из более твердого и надежного материала. Это было очень привлекательным, ее приземленность, и потом, когда я целовал ее, губы, прижатые к моим, казались прохладными, предостерегающими и сдержанными. И ее руки всегда были холодными — теперь я готов приписать это чувству вины из-за ее предательства; но тогда ничего подобного не приходило мне в голову. Ливия была мечтой, и я не раскаиваюсь, даже теперь.
Сатклифф откашлялся и сказал:
— У Пиа нет решительности Ливии, почти нет, и ее проникновенного голоса. Ее собственный мелодичный контральто как нельзя лучше подходит для пассивной роли, которую вы ей предназначили — и с которой лично я никак не могу согласиться. Не представляю Ливию плачущей. Гуляет она всегда в одиночестве, или в одиночестве сидит поздно вечером в кафе, просто сидит, уставившись на свою чашку. И губы у нее, когда поджаты, кажутся тонкими — вы забыли об этом сказать; а глаза горят мрачным огнем. Мне нравится. Вы не очень-то удачно соединили ее с сестрой, чтобы создать Пиа, впрочем, это скорее сделал я, но следуя наметкам из вашей черной записной книжки, или из зеленой. Едва Ливия оказывалась в кухне, в глазах у нее появлялось нечто вроде насмешливого презрения; а вот у Констанс лицо вспыхивало от радости — как у музыканта, неожиданно обнаружившего отлично настроенный концертный рояль.
— Вся проблема в том, что вы всегда думаете одномерно, в духе старых писателей. Едва ли вам удастся придумать серию книг со сквозными персонажами, которые представляют все человечество и как бы иллюстрируют идею реинкарнации. В конце концов, и мужчины и женщины существа многомерные, полифонические. Им известно, что в прошлом у них были другие жизни, вот только неизвестно, кем они были; всё, что они ощущают, — это груз кармы, поэзию прежних воплощений, зафиксированных в сумраке былого.
— До чего же мне надоели все эти рассуждения о
времени.
— Мне тоже, но ничего не поделаешь — возраст. Рано или поздно мы приходим с ним в согласие, ведь мы знаем, что календарное время скорее обычай, чем истина. Время — это одна большая простыня. Точно так же, как болезнетворные микробы, скажем, туберкулеза, затаились внутри нашего организма в ожидании благоприятного момента, чтобы атаковать, так и время… Его личинки уже внедрились в плоть и терпеливо ждут предназначенного вам часа смерти, чтобы обрести волю. Пиа становится Ливией, Ливия будет Пиа, какое это имеет значение? Где-то в тайниках времени им дано знать друг о друге и о своем происхождении.
— Вы бы могли углубиться еще дальше?
— Естественно.
— Что же мы тогда, если не живущие одновременно художники, «симметрично погибающие», если воспользоваться выражением мадам де Сталь?
— Но ведь и Ливия — даже Ливия иногда плакала, хотя вам трудно в это поверить. В первый раз мы любили друг друга почти детьми среди рододендронов Пон-дю-Гар, когда она принялась разрушать мое восторженное отношение к Ту. И даже тогда она была опытной женщиной, королевой ринга, подстрекательницей — я покорно подчинялся, как пьяный. Только пережив не одну дюжину любовных приключений, я научился распознавать, когда твоя дама спит с тобой, на самом деле воображая кого-то другого, а то и себя самое. Теперь меня так просто не проведешь. Что было потом? Потом она подошла к дереву и прижалась лбом к стволу, и у нее вырвалось короткое сухое рыдание. Оно не предназначалось для чужих ушей и потому особенно поражало, ведь даже уступив этой своей слабости, она не утратила сдержанности. Прежде чем я успел нежно обнять ее за плечи, от слез не осталось и следа, словно их никогда не было. Тогда мне и в голову не пришло, что это могли быть слезы раскаянья — ведь любила-то она Ту, и ей противно было изменять. Ливия так сильно любила Ту, что не могла уступить ее мне. Но понял я это лишь много лет спустя. И, размышляя о случившемся, возможно, сожалея, я невольно думал, что должен быть ей благодарен. Ибо взяв меня в плен, она помешала мне обручиться с Ту, ведь эта любовь стала бы преждевременной, эфемерной. Если я был недостаточно опытен для Ливии, то уж для Ту тем более. Наверно, это все равно, что учиться вождению на старом, во всяком случае, не новом автомобиле, прежде чем приобретать новую и дорогую машину? Не знаю. Но думаю, мне повезло с Ливией — хотя перемена возлюбленной повлекла за собой многие другие, в первую очередь в отношении ко мне Ту. Однажды я спросил ее, была ли она тогда влюблена в меня, и она написала: «Да, скорее всего, хотя вряд ли я тогда это понимала. Меня мучила какая-то странная боль, определенно связанная с вашим присутствием. Мне понадобилось время, чтобы прийти в себя. Диагноз я так и не смогла себе поставить, но что-то вроде ожогов третьей степени. Но, как видите, я до сих пор жива, счастлива и полна энергии».
Позже, гораздо позже, увлеченная новой венской наукой, Ту смогла более точно определить проблемы сестры, но это уже, конечно, абсолютно ничего не меняло. «Вы должны относиться к ней с большим сочувствием, потому что она принадлежит к многочисленной армии раненых в битве за жизнь. Наша мать бросила нас и умерла вдалеке, в чужой стране, ни разу не поинтересовавшись тем, как нам живется, не нуждаемся ли мы, да и вообще, живы ли, ведь была война. У нас есть право на печаль и на страх. Ливию вынудили стать мужественной, чтобы этим невидимым панцирем обороняться от жизни. Ей постоянно приходится быть в нервном напряжении, чтобы не выпускать наружу мужчину, прячущегося внутри. Наверное, она понимает это. В любом случае, сейчас уже ничего не изменишь — она такая, какая есть, словно неправильно сросшаяся кость. Надо бы сломать ее и срастить заново, но когда имеешь дело с человеческой личностью, это невозможно. Опасно даже пытаться, тем более опасно использовать приемы психоанализа. Можно довести ее до сумасшествия».
Разумеется, когда я размышлял о самой Ту, то невольно себя спрашивал: а почему же она осталась вполне нормальной, несмотря на все эти разрушительные катаклизмы, уготованные сестрам судьбой? Что и говорить, в этом пункте фрейдизм, самое последнее ее увлечение, потерпел фиаско. Если у двух людей одинаковое окружение и одинаковые обстоятельства, то почему один болен, а другой здоров? Это и есть одна из главных и досадных загадок, а уж в точности диагноза никто не сомневается. Я долго размышлял на эту тему, но не смог прийти к определенному заключению, однако факт оставался фактом: Ту — женщина, и ей присуще бесстрашие женщины, полностью осознавшей свою суть. Каким-то непонятным образом она преодолела ненависть к тени своей матери, ненависть, которая так сильно изуродовала Ливию.
Однако это было намного позже, а в прошлом мы скользили, освещенные солнцем, под мостами Лиона, дожидаясь момента, когда река станет шире, и мы окажемся в царстве известняков, изумительно разнообразных. И уже не было ни единой минуты, чтобы какое-нибудь новое диво не привлекло нашего внимания. Я говорю не только о розовых, обожженных солнцем городках с замками и крепостными стенами, неизменно будоражащими воображение. Эти городки были как знаки препинания в благородном поэтическом произведении — скажем, в оде Пиндара.[55] А самое главное, мы знали, что отдаляемся от севера и приближаемся к Средиземному морю; и пышные шелковицы, которыми знаменит Лион, вскоре должны были уступить место более строгой декорации из олив, раскачивающихся и серебрящихся на холодном ветру — это и есть мистраль, который будет сопровождать нас до конца; так что лучше не открывать рот, чтобы не наглотаться леденящего ветра. Прощайте, жирные сливки и сливочное масло! — мы приближались к более бедному, более благочестивому меню с оливковым маслом и прочими дарами афинского дерева. Мы двигались в сторону моря — с синими телами купальщиков в заливе и синими волнами, барабанящими в скалы и calanques[56] Кассиса. Мы уплывали от ликеров, устремившись в край вездесущей анисовки благословенного юга.
55
Пиндар (ок. 518 — (442–438) гг. до н. э.) — древнегреческий поэт, автор торжественных песнопений, гимнов, хвалебных песен в честь победителей на Олимпийских и других спортивных играх. Поэзия Пиндара отличается сложностью строфической структуры.