Выбрать главу

— Мистер Сатклифф, немедленно покиньте мою комнату!

И он тотчас подчинился.

Утром его вызвали в попечительский совет и приказали убираться, не дожидаясь ланча, — практически не оставив ему времени на сборы перед лондонским поездом. Ему было тошно еще и потому, что он предал Розу. Дело в том, что по пути на вокзал Сатклифф успел разглядеть, как она, напряженно выпрямившись, сидит в черном школьном автобусе (который порою служил и катафалком), между двумя картезианками с гранитными лицами. У нее огнем горели щеки, а глаза были опущены.

Вернувшись в Лондон, Сатклифф отправился в то явно не процветающее агентство, которое нашло ему работу, и поведал об обстоятельствах своего увольнения менеджеру, маленькому кокни, который то сморкался, то кашлял, пока Сатклифф разглагольствовал. Услыхав, как Сатклифф оплошал, он печально покачал головой.

— Глупо как-то вышло, — повторил он в десятый раз. — Знаете, что бы я сделал на вашем месте? Поехал бы к врачу и попросил лекарство, которое выписывают лунатикам. — Он картинно вытянул руки вперед. — И тогда начальство не могло бы придраться.

Сатклифф присвистнул.

— Мне это не пришло в голову, — сказал он.

— В следующий раз будьте похитрее, — посоветовал человечек.

— И подальше от женских чар.

— Безусловно.

И сообразительный кокни снова склонился над замызганным каталогом вакансий, водя по строчкам большим пальцем со сломанным ногтем.

Итак, наш герой познал долгие мучения на голгофе культуры, прежде чем (после многих унижений) сподобился славы и богатства. Разумеется, благодаря своим блистательным заслугам. И все же, оглядываясь потом назад, некоторые из тогдашних своих достижений он вспоминал с удовольствием. На вопрос о том, какими были последние слова Верлена, он отвечал любознательным отроковицам: «Счастье — это пахучий поросенок».

* * *

Оставив в покое Сатклиффа с его лихими юношескими авантюрами, Обри Блэнфорд снова начал вспоминать о самой первой встрече с Францией и с Провансом. И эти воспоминания были поразительно яркими — словно все происходило только вчера:

Вот они лежат в пруду, среди раскрывшихся лилий, прохладная вода плещется у самого подбородка, и они надышаться не могут тихим заброшенным садом, в котором, как и в доме, было полно неведомых существ, вроде призраков, только не всегда видимых. Двери открывались и закрывались по собственному усмотрению, на главной лестнице в полночь слышались шаги. Едва слышные голоса до того тихо шептали имена, что их можно было принять за шелест плюща под порывами изменчивого ветра. При колебаниях температуры, когда кухонный жар поднимался на второй этаж, все шкафы начинали со скрипом распахивать дверцы, будто открывая объятия. Среди густой листвы мелькали какие-то мерцающие очертания, видимые лишь краешком глаза. Но стоило обернуться и присмотреться, ничего примечательного не было заметно. И еще на дорожке возле огорода была одна отошедшая плитка, которая каждую ночь издавала характерный звук: словно кто-то шел мимо и наступал на нее.

Иногда открываешь дверцу подвала, а оттуда выскакивает черный кот, не отзывающийся ни на имя, ни на уговоры, ни на ласку. Не обращая ни на кого внимания, он проходил по коридору и исчезал за боковой дверью. Был это настоящий кот? Или только призрак кота? Целый портфолио изысканных поз — любая бы украсила модное декоративное блюдо.

Уже намного позже Хилари рассказал, что однажды видел девушку в белом вечернем платье, она прогуливалась у пруда с лилиями и читала какое-то письмо; больше всего его поразило то, что черные дрозды будто не видели это создание — и пролетали сквозь нее… во всяком случае, ему так показалось. Потом она свернула на тропку между деревьями, ведущую к дому, и он, весь обмерев, ждал ее появления, выйдя на балкон. Но она так и не появилась. Днем рядом с небольшим каретным сараем кто-то выбивал пыль из невидимого ковра. Казалось, тамошняя тишина была наполнена вещами и людьми, только и ждавшими случая, чтобы материализоваться. И это ожидание витало в воздухе постоянно. Констанс это нравилось; вечерами она всегда выключала свет и сидела в темноте, надеясь что-нибудь «увидеть». А вот Ливию это нервировало, раз в несколько дней она находила предлог, чтобы немедленно отправиться в поход или погостить в соседнем Авиньоне, где Феликс предоставлял ей крошечную гостевую комнату.

А еще портретная галерея, — три головы! Эта длинная галерея была продолжением дома: широкие почти во всю стену окна, на потолке мощные светильники в виде панелей; густые деревья оберегали ее от прямых солнечных лучей. Тогда она пустовала, потому что старая дама давно продала все портреты, особой ценности не представлявшие. Однако сохранила три сильно потемневших изображения, выполненных в типичной манере осторожных академиков прошлого столетия. Краски на картинах почти осыпались. Подписи тоже были едва различимы, хотя под портретом хрупкого бледного юноши с чахоточным лицом мы все-таки разобрали имя Пьер, а под портретом темноволосой, полной внутренней силы девушки, по-видимому его сестры, — Сильвия. Третий портрет пострадал еще сильнее, невозможно было даже определить, мужчина на нем или женщина — но точно это был кто-то со светлыми волосами и прозрачными голубыми глазами — как у Хилари. Все три портрета были задрапированы черным бархатом, и это производило довольно странное впечатление, ведь никто не знал — почему. То ли этих людей кто-то оплакивал? То ли занавески означали особый религиозный обряд? Что-то вроде посвящения? Кто же все-таки эти трое? У нас не было возможности это узнать. На обратной стороне одной из картин желтоватыми выцветшими чернилами было написано: «Шато де Бравдан». Рассмотреть портреты можно было только дернув за золотой шнур, чтобы разошлись черные шторки.

Не менее заинтригованный, чем мы, Феликс Чатто не пожалел времени и сил, стараясь разгадать выцветшую надпись и отыскать место, где должен бы был находиться шато — напрасно.

— Клянусь, в Провансе нет такого места, — вздохнул он, — хотя, конечно же, когда-нибудь оно проявится — в виде забытого средневекового названия. — Мы как раз сидели в кухне за дубовым столом и трапезничали. — А, может, даже лучше — не знать, я имею в виду этих персонажей, можно и дальше гадать, кто они, что они. Хотя придумать романтическую историю, достойную этого трио, довольно сложно. Кстати, вы напрасно сомневаетесь по поводу третьего персонажа — это женщина. А ногти просто не нарисованы.

Естественно, ногти ничего не доказывали, и Феликс знал об этом. И все же: зачем пыльные бархатные шторки? Эти люди были на тот момент мертвы?

Кстати сказать, три полустершихся персонажа и название, очевидно, придуманного шато изрядно повлияли на ход мыслей Блэнфорда; как неизбывные, неистребимые символы чего-то такого, к чему не было ключей, безвозвратно утерянных. И он печально сказал себе: «Если бы я верил в роман как средство воздействия, то непременно сочинил бы про это трио роман, в котором не было бы ни грана сходства с реальной жизнью. Бравдан!»

Ливия повернулась к нему лицом; она сосала цветной леденец, купленный в деревенской лавке. Быстрым движением язычка она сунула леденец ему в рот и запечатала его горько-сладким поцелуем. Вот тут-то Блэнфорд и пропал. Столь внезапное счастье было невероятно острым, почти болезненным.

Лишь теперь, по прошествии долгих лет, переворошив кучи разных писем, он может выстроить плавную кривую amor fati[64] — привязанность к Ливии — классический пример. Если он спрашивал, какой была ее мать, ему всегда отвечала Констанс, но однажды, при других обстоятельствах, Ливия только посмотрела на него своими черными глазами, вдруг потускневшими, как мертвые улитки, и облизнула губы, словно собираясь ответить, но так ничего и не сказала. Констанс писала в письме: «Я помню старую-престарую даму со сверлящим взглядом голубых глаз, с впалыми щеками из-за отсутствия зубов, протезы ничего не меняли, так как были плохо подогнаны. До замужества она была актрисой, довольно заурядной. А постарев, в основном, предавалась безумным сожалениям о том, что былые радости, питавшие ее больное тщеславие, канули в прошлое. Дипломатический мир — мир добреньких изворотливых миног — иллюзорный фон для ее прихотей. Она вроде бы веселилась напропалую, но у демона случайности была крепкая хватка. Она всегда гонялась за мишурой. Но вот красота поблекла, и все ей стало ненавистно — в первую очередь она возненавидела своих дочерей из-за их юной прелести. Великое предостережение о неизбежности расплаты и распада будто бы ее не касалось. Итак, она постепенно превращалась в прах, а мы постепенно расцветали. И тогда ее обуяла лютая злоба, а потом и ненависть, которой, надеялась она, с лихвой хватит, чтобы отравить нам жизнь и искалечить души — даже когда ее уже не будет в живых! Она твердила, что ее груди сделались дряблыми только потому, что она слишком долго кормила нас. Она, видите ли, испробовала все, чтобы вернуть им упругость, не решилась только на хирургическое вмешательство. Даже дурацкие ventouses[65] надевала, которые якобы должны были сделать их твердыми. А мы… мы лишь все сильнее ощущали эту нарастающую ненависть, ничего не понимая. Только теперь, когда все в прошлом, что-то стало проясняться. Великое дело — научиться прощать. Взгляните на Ливию!»

вернуться

64

Любовь к року, фатализм (лат.).

вернуться

65

Банки (фр.).