Сцену пересекла отвергнутая принцем маленькая горбунья — на сей раз голая — и уселась у выступа, накрытого разноцветными шалями, оказалось, что это пианино. Одним пальцем она наигрывала простенькую мелодию, извлекая из инструмента отрывистые звуки. Довольный Катрфаж разлегся на диване, держа с алчным видом бутылку. Разговоров больше никто не вел. Из спальни изредка доносились какие-то фразы, однако разобрать их не было возможности. В общем, теперь все выглядело довольно обыденно, ничего интересного, и Блэнфорд почувствовал, как сильно затекли у него пальцы на ногах. Пора было спускаться на землю и отправляться по домам. Едва он собрался призвать к этому своего напарника, как неожиданный сюжетный поворот придал спектаклю новую энергию, живительный драматизм.
С кудахтаньем и квохтаньем в комнату снова ворвался мажордом (очевидно, через парадную дверь, потому что снаружи был слышен скрежет петель) и потребовал, чтобы его сию минуту впустили к хозяину. Когда же ему посоветовали запастись терпением, кудахтанье сделалось на целую октаву выше, а гнев достиг апогея. Неподобающе смело (так они думали) он распахнул дверь спальни, открыв зрителям сцену почти домашней идиллии: принц на кровати в окружении детей и собак, на голове у него фата, которую надевают девочки для конфирмации, и обе подружки от души смеются над ним. Принц тут же вскочил, возмущенный неслыханной дерзостью, он совсем забыл про фату, и прямо в таком трогательном виде стал орать на слугу, который однако, продолжал что-то бормотать и яростно жестикулировать. Видимо, причина вторжения была действительно весьма уважительной. Побесновавшись пару минут, принц все же это уяснил и сел на кровать, чтобы выслушать несчастного. Но едва тот произнес несколько слов, принц резко дернулся, словно его ударило электрическим током, а потом с небывалым проворством спрыгнул с кровати и бросился в другую комнату, а оттуда — в сторону входной двери, по-птичьи тоненьким голоском прокричав по-английски с сильным каирским акцентом: — Украли проклятую карету! Волнение и стремительный бросок принца и его слуги к двери были настолько впечатляющими, что все вокруг тоже всполошились и ринулись за ними, подхваченные волной отчаянья бедного египтянина. Блэнфорд и Феликс поддались всеобщей панике, мигом сообразив, что сейчас вся эта свора выскочит на улицу и обнаружит их тут — за постыдным занятием. Они живо спрыгнули на землю и при свете фонарика стали искать дорогу среди руин.
Со скоростью кометы принц и его слуга вылетели на улицу, а за ними, будто загипнотизированные, выскочили все остальные — Рикики, Катрфаж, голая карлица, девчушки и собаки. Остановившись, они стали растерянно озираться по сторонам, растерянно и гневно, ибо роскошный экипаж, который был оставлен перед входом, действительно исчез. Принц с досадой топнул голой ногой по бывшему тротуару, а его мажордом, чтобы окончательно удостовериться в пропаже, отбежал за угол и стал нервно всматриваться во мрак, напоминая гончую, которая ищет след. Через несколько секунд он вернулся, мотая головой и изрыгая ругательства. Принц тоже крутился, как юла, осматриваясь, и поглядывал то на одного, то на другого, ища сочувствия.
— Кто мог это сделать?
Ему ответила Рикики, не так уж сильно удивленная пропажей:
— Цыгане это. Доверьтесь мне. Завтра я вам их найду.
Вся компания была настолько поглощена своей маленькой драмой, что появление Феликса и Блэнфорда никого не удивило. Их, можно сказать, едва заметили; но когда они заявили, что экипажа нет уже давно (им ли было не знать), то вызвали некоторый интерес. Карлица тут же сообразила, что это потенциальные клиенты и с кокетливой улыбкой сжала локоть Феликса — бедняга консул не на шутку перепугался.
— Я вызову полицию, — произнес принц тоном обиженного ребенка. — Сейчас же позвоню Фаруку.[131]
Это прозвучало не слишком убедительно, очень уж причудливый был у него вид: в девичьей фате и серых шерстяных кальсонах, в прорези которых болтался малюсенький член.
Не долго думая, Катрфаж увел приятеля обратно в дом наслаждений, Блэнфорд и Феликс юркнули следом — выпить и убедиться, что Ливии там нет. Катрфаж, вспомнив о том, что он тоже не в лучшем виде, бросился за штанами, а потом, разумеется, налил себе еще стаканчик виски. Принц с гордым видом удалился в спаленку, не забыв прихватить с собой собак и девчонок — и захлопнул дверь, приказав не тревожить его хотя бы часок. Блэнфорд потягивал виски и слушал треньканье пианино. Ему вдруг смертельно захотелось спать.
— Ливия ушла к цыганам, — с неприятной улыбкой сообщил Катрфаж.
Вот как… значит, она все-таки побывала тут, как обычно, надула обоих! Феликс украдкой посмотрел на товарища по несчастью, естественно, мысленно усмехнувшись. Но. Блэнфорд выглядел скорее злым, чем несчастным. Он твердил себе, что с этим пора кончать — давно пора кончать с этим безумием.
— Тупик, — произнес он вслух, но обращаясь исключительно к самому себе.
Наконец-то он начал прозревать — однако истина всегда похожа на всполох — раз, и нет ее, снова сумерки. Часть его «я» была все еще во власти воспоминаний, подчинена гнетущему магнетизму Ливии, ее томительным поцелуям, от которых огонь вспыхивал в жилах, — эти чарующие виденья. К черту ехидные реплики клерка. К черту циника Феликса — слишком все было серьезно, слишком глубоко он погрузился в пучину безнадежности и колдовских чар, чтобы прислушиваться к чужому мнению.
Блэнфорд держал свои переживания при себе, не желая никого в них посвящать, нет-нет! Слишком он дорожил каждым граном радости и боли, которые сейчас испытывал. Какая ему разница, что делает Ливия, и какой у нее характер? Странная метафора пришла ему на ум, очень точно определявшая природу его влечения. Этой метафорой через много-много лет воспользуется Сатклифф, пытаясь уяснить причину своего неизбывного влечения к бледной призрачной Пиа, которая была «разжиженной» копией Констанс, сестры Ливии. Однако на самом деле метафору породила именно Ливия в эту сумбурную ночь. Метафору, понять которую смог бы только алхимик. Блэнфорд любил в Ливии «воду» — главное достоинство драгоценного камня. Ведь, по правде говоря, в женщине любишь именно это, не внешний облик, а тональность. Это внезапное открытие было настолько уникальным, что Блэндорфу захотелось срочно отыскать клочок бумаги и записать свои мысли. Надо непременно занести их в дневник, но он опасался, что до завтра они выветрятся у него из головы.
Внезапно навалилась неодолимая усталость. Прочь отсюда, прочь из этого вертепа с его шумом и суетой.
— Я хочу домой, — зевая, произнес он, и Феликс неожиданно его поддержал. Блэнфорду было до того одиноко, что он готов был выскочить в уличную темень и неистово махать неведомым прохожим, пусть даже воображаемым. Катрфаж сказал, что ему тоже пора.
— J'ai tiré топ petit coup,[132] — застенчиво произнес он.
А как же принц? Что ему принц? Пусть остается; мажордом присмотрит, чтобы он живым и здоровым добрался до отеля «Империал», до своей нынешней резиденции. Уже и городской fiacre был вызван на замену «тыквы принца», и теперь стоял напротив двери. Ночь была почти на исходе, и все трое чувствовали себя совершенно обессиленными. Короче говоря, трое гуляк пешком отправились через весь город, с наслаждением вдыхая ночную прохладу, наполненную ароматом лимонов, мандаринов и жимолости. Первым компанию покинет Феликс, потом Катрфаж; ну а Блэнфорду хотелось где-нибудь посидеть, подумать, и пусть мысли о Ливии зреют, наливаются соком, как огромная тыква. Боль может приносить радость… такого он еще никогда не испытывал.
Ночь ждала их — необъятное брюхо тишины, в котором почти не были слышны обычные городские шумы. Где-то поблизости проехала «скорая помощь» с включенной сиреной; было что-то мстительное в ее завывании, подумалось Блэнфорду, будто она торопилась назад, в больницу, с трофеем в виде изувеченной плоти. Слышно было, как вой утихает — «скорая», выехав за крепостную стену, помчалась в сторону пригорода. Феликс сладко зевнул. Блэнфорд вдруг ощутил всю тяжесть своего нарциссизма, который осел глубоко внутри, как тесто или воск, плотным комком, ожидая, когда из него начнут лепить нечто ценное — но как? Пока еще ему не хватало нахальства думать о себе, как о художнике. Бессмысленное творческое кипение находило выход лишь в бессоннице или неожиданных слезах, так случалось, когда вдруг его до боли трогала великая музыка или пронзительная красота пейзажа. Большинству людей эти неожиданные проявления красоты, эти редкие свидания с прекрасным дороги сами по себе, чтобы просто наслаждаться ими. Но Блэнфорд был из породы неуемных упрямцев, которым мало простого наслаждения — им нужно непременно осмыслить красоту и воссоздать в более доступном виде, увековечить мимолетные дары неуступчивой реальности. Что же делать? Он постоянно об этом думал и постоянно страдал оттого, что бессилен, что ничего не может сделать, что и делать-то, в сущности, ничего не нужно.