Блэнфорд все видел будто сквозь туман, не в силах вырваться из тяжелых сетей сна, он, тем не менее, тоже, как мог, одобрил ценное приобретение учащением пульса. Однако ему очень хотелось, чтобы такая редкая вещь досталась Констанс, а не Пиа, и чем больше он вникал в суть вполне уже обросших реальностью проблем, тем больше верил, что ему удастся убедить Сатклиффа доставить груз не в Верфель, а в Ту-Герц. Когда он высказал свою просьбу, Сатклифф, как ни странно, возражать не стал — настолько он был равнодушен к реликвии. И, к тому же, успел возненавидеть науку психочтобытамнибыло, которая обещала луну с неба, а сама трещала по всем швам, разваливаясь на глазах.
— Отлично, maître,[167] — с иронией произнес великий человек, — как скажете. А что Париж?
— Приятный приапизм правит бал, — произнесло его непоследовательное alter ego или summum bonum[168] — Круассаны темны, как красное дерево.[169] Я видел, как она в сумерках читала в общественном саду, и мне захотелось подойти к ней и спросить, где она пропадала — почти целую неделю. Но я не решился. Сел на соседнюю скамейку и сказал себе, что это не она, это другая, просто похожа. Она читала один из моих ненаписанных романов — с почти благоговейным азартом. Рядом лежал пакет с недоеденным круассаном. Она была погружена в глубокие раздумья, я видел это и, наверняка, вызвал бы у нее раздражение. Тогда я закрыл глаза и стал ждать. Когда, наконец, она поднялась, я понял, что это в самом деле не она, но сходство действительно сильное. Пакет остался на скамейке. Скормив птицам остатки круассана, я отправился домой мимо озера, чтобы она не подумала, будто я слежу за ней. Но конечно же дома, как всегда, никого не оказалось.
Щепотка шарма,
Горстка зерен страсти
Писателя, конечно, завлекут.
И это ли не счастье?
Неодолим чудесный зуд.
Который сердце рвет на части.
Все «девушки в соку», отлейте мне немного.
Обоюдным возлияньем сотворим мы бога.
ТАК ГОВОРИЛ ЗАРАТУСТРА!
Он все глубже и глубже погружался в ночные кошмары, которые расползались во все стороны до самого горизонта, и чувствовал, как его мозг терзала двойная горячка — и от алкоголя и от обезболивающих. Темные улицы Вены сменил Париж. Там повсюду бродят те, кому не спится, племя хмурых анахоретов, не умеющих любить, словно поэты, мысли этих бродяг слиплись от усталости — в ожидании утра. Разбитые очки, косолапая походка, огромные изуродованные артритом большие пальцы. Он размахивал руками, пытаясь отогнать зловещие образы, но они не слушались, они наседали.
Ему ничего не оставалось, как покорно принять вынужденную выписку из больницы, посталкогольная депрессия и легкий шок не давали повода и дальше валяться на уютной больничной кроватке. Его несколько раз навещал сердобольный таксист, тот, который его сшиб, и даже вызвался бесплатно отвезти домой. Молодой врач, которого звали Брюсом, не возражал. Не дрогнув, в больнице обналичили его чек, но оставили ему довольно щедрый остаток, чтобы он мог сызнова начать достойную цивилизованного гражданина жизнь. Назад, в пустую квартиру, милостиво сохраненную его доброй мучительницей, документ об аренде она оставила в «Дом». Однако, переступив порог, он едва не рухнул от слабости и неловко опустился на неубранную кровать; одиночество продолжало посылать ему разрозненные образы утраченной возлюбленной, однако теперь они были не такими щемящими, стали более эфемерными. Но где все-таки найти покой? Торчать одному в крохотной квартирке было невыносимо. Если он вернется в «Дом» или в «Сфинкс», опять начнется пьяная круговерть, и тогда он погибнет. И он отправился в соседнюю киношку, чувствуя, как между ляжек больно кусаются блохи вожделения, когда на экране возникают амурные сцены с самым гениальным из всех комиков, с Уильямом Филдсом. «Дорогой банан, где твое чувство юмора? Восхитительный ямс, а тобой я пообедаю». Ему было не очень понятно — титры почти не читались из-за старости, — как это можно перевести. Разве что дать свою версию. «Clafoutis imberbe! Potiron dи jour!»[170]
Когда, наконец, ему удалось встать на ноги и добрести до выхода из кинотеатра, на дворе уже была ночь, лилово-красная ночь, насыщенная светом фонарей и мерцающим белым свечением, хорошо заметным на фоне сине-черного, как дешевый мех, неба. Ему хотелось есть, и он отправился в «Дом», где с жадностью проглотил яичницу с беконом, брезгливо поглядывая на всех этих эстетов и ремесленников от искусства. Львиная гордость, завывающая речь, поэтические причуды… Нет, он уедет подальше, он будет мазать жидкую грязь на хлеб в далеких турецких ханствах. Подальше, подальше от унавоженных алтарей нонконформизма. Он закажет клистир для всех приходских Прустов с Чэринг-Кросс-роуд. Он… Стоило ему кивнуть, и официант снова наполнил бокал. Он понял, что все еще отчаянно пьян, рецидивное опьянение. Кровь стремительно бежала по жилам. Вокруг гомонили крикливые африканцы с красивыми буйнокудрыми головами. Все они приехали в Париж набираться культуры. Они требовали аперитива, чтобы, так сказать, заморить червячка и в душах, и в кишках. А почему бы и нет?
Огромные симпатичные турбины из черной плоти с аппетитом отправляли в рот то кусочек Китса, то ломтик Рембо, смакуя интеллектуальный ужин. Здоровый каннибализм, если вдуматься. О Grand Sphincterie des Remains![171] О терпкие пряные пути поэтической мысли, что ведут в инфернальные пространства, к порогу сублимации. Эти помпезные метафоры, витиеватые изгибы прозы и стихов. Ветер воет в старой трубе — назовем его «отцовские кишечные ветры». Пора стать современнее, идти в бизнес.
Облегчившись, учредим меню бизнес-ланча:
Пинта пива и к нему — все для бранча.[172]
Он так хитро заказывал напитки, самые разные, что подсчитать их по количеству блюдец из-под стаканчиков было невозможно, поэтому официант принес несколько бумажек с небольшими суммами. На одной Блэнфорд написал несколько цифр, пытаясь сосредоточиться и выяснить, сколько у него остается денег, если утром он действительно уедет из Парижа, как только что надумал. Когда настал момент окончательного расчета, официант решил сразу привести в порядок стол для очередного клиента и — порвал бумажки. И только после заметил, что на них что-то написано. «О Monsieur! — воскликнул он, вне себя от огорчения, — j'ai déchiré vos brouillons.[173]» Бедняга, весь побелев, подумал, что нечаянно разорвал черновики какого-то гениального иностранца. Его смущение было настолько трогательным, и настолько искренним было его облегчение, когда Блэнфорд объяснил, что это никакие не черновики… Только в этот момент он осознал, как пламенно любит Париж. Ему бы не помешало поучиться у парижан, необыкновенные люди, с таким трепетом относятся к творческой личности, для них слово «художник» воистину святое.
Воспрянув после трапезы духом и окрепши телом, он отправился в гараж, где оставил свой автомобиль. Что там у них с ремонтом, к шести утра машина будет готова? Он решил отправиться в путь спозаранку, чтобы заночевать в Лионе. К счастью, пока все складывалось отлично.
На прощанье он опять отправился в «Сфинкс»: выпить последний бокал и проститься с девушкой с Мартиники. Учитывая теперешнее свое крайне неопределенное положение — с матримониальной точки зрения, он решил сообщить о своем отъезде. Вдруг Ливия объявится и пожелает узнать, где его можно найти. Однако чернокожей чаровницы в этот вечер не было, она ушла в кинотеатр, правда, никто почему-то не знал, в какой именно. Он оставил ей записку, которую Мама (так величали мадам сутенершу) приняла с королевским величием. Выпив стаканчик, он поплелся в свою печальную квартирку, показавшуюся ему еще более пустой, чем прежде… как будто даже воспоминания о том, что здесь когда-то происходило, успели захиреть и выветриться.
Уснуть тоже не удалось — образы переполняли его, не давая забыться. Схватив увесистую палку, он охотился в темном доме на огромную крысу чувств, крадучись перебегая с лестницы на лестницу, время от времени останавливаясь и прислушиваясь. Отовсюду неслись вопли кошек, пировавших на кучах мусора, вырывая друг у друга объедки: потрепанные, все в шрамах кошки — весьма подходящий символ храмовых прислужниц, главное — когти, сообразительность и цибетин,[174] мордочка дело десятое. Он открыл окно и уставился в небо — необозримое пространство, пресыщенное, как актриса, которая постоянно и бездумно афиширует себя. Ему бы уйти из «Сфинкса», где доверчивая маленькая Бензедрин Пападопулос раздвигала свои тонкие изящные ножки, чтобы видно было черное пушистое устье с красной шелковой полоской посередине. Прощай, Ливия, и все жалкие, холодные убогие слова, не способные отразить силу страстного желания — четыре буквы в каждом, и каждое начинается с «L».[175] От авиньонских воспоминаний исходили мир и покой, значит, завтра он снова отправится в путь.
169
Намек на фигурку Приапа (древнегреческая мифология), бога плодородия с огромным эрегированным фаллосом.
174
Цибетин — ароматическое вещество из желез циветты (мелкий хищный зверек, дальний родственник кошек).
175
Видимо, речь о словах «love» (любовь), «lust» (похоть), «lips» (губы) и т. п.