— Коли вдруг в монастырь уйду, что делать станете? Куда поденетесь? — спросил неожиданно он и пристально оглядел всех пытливым взглядом.
Вопрос был обращён ко всем сразу, и потому на него никто не ответил. Именно потому… Иван это понимал, да и спрашивал он просто так, от одной лишь досады, чтоб отогнать от себя свои тягостные мысли, но, не получив ответа, всё равно обозлился.
Федька, почуяв это и разом осмелев, защищённый царским гневом, стал ехидно, во все глаза пялиться на Воротынского и Шереметева, будто лишь к ним одним обращался Иван.
Шереметев в душе плюнул Федьке в глаза, но виду не подал ни малейшего, что его дерануло по сердцу холопье Федькино ехидство. Хитёр был старый боярин: двух государей уже пережил, с этим тоже третий десяток доживает — и Бог милует, хотя и попал однажды впросак — случилось посидеть в темнице… Вреда, однако, почти никакого не принесло ему это заточение: взял царь с него поручную запись в десять тысяч рублей с девяносто пятью поручителями — боярами да детьми боярскими, на том дело и кончилось. Зато в думе снискал он за свою опалу, и более всего — за темницу, отношение к себе почтительное, что, впрочем, никаких выгод ему не принесло, но честолюбие его было потешено. Теперь же во сто крат сильней осторожничал боярин и гонор свой укорачивал, но без явного уничижения, чтоб не отвернулись от него почитатели, а недруги не возымели повода к злословию. Да и зачем ему на рожон лезть? Воротынский — тот сторону свою гнёт, намерения разные имеет, да и кровь рюриковская воскипает в нём, а ему, Шереметеву, породу свою выставлять — только кур смешить. Не низкого рода, не захудалого, есть и пониже, и похирей, но всё же не исконного, не от корня… Да и какой толк кнутом по обуху хлестать? Не перешибить его кнутом, не перешибить! Сколько их сыскивалось таких! Ростовские да Лобановы против царского дома поднимались, Старицкие с новгородцами бунт учиняли… А Бельские? А Шуйские? Да те же Воротынские! Один из них уже в монастырь, к Богу, побежал душу свою спасать. Защитит ли его Бог?! Другой тоже — не сегодня завтра в темнице очутится либо в ссылке… Есть у Шереметева верный человек в царских покоях, сказывал, что много у царя против воеводы гнева накопилось, да и царица лютой ненавистью ненавидит воеводу за его зубоскальство над её бусурманской кровью. Братья царицыны — Темрюки — ждут не дождутся опалы Воротынского: давно на вотчину его зубы наточили. И жалко Шереметеву воеводу: к нему самому он никогда никакого зла не питал, хотя и завидовал его уму и таланту военному, но и уважал его за это. И присоветовал бы он ему осмотрительней быть, рассказал бы, что знает, да уж больно норовист воевода: чего доброго, не поверит ещё да у самого царя вздумает узнавать… Нет уж, тут каждый сам за себя — и пред Богом, и пред царём! И допрежь всего — пред царём! Да ещё пред таким! Не знаешь, чего ждать от него: то ли дикость какую-нибудь и злобу, то ли потеху, от которой не меньше заходится сердце, чем от дикости. Вот и сейчас: что там у него на уме, что затаил в своём вопросе? Ответишь, ан невпопад… Но вовсе не отвечать — ещё хуже.
— Куда ж мы поденемся? — вздохнув, с простоватостью ответил Шереметев. — Иному государю служить учнём. — А про себя подумал: «За тобой вослед, знатно, не отправимся».
— Буде, уже и присмотрели себе иного государя? Оттого и к службе не радеть стали? Ты, Воротынский, в прошлом году из Серпухова медлил на хана, дал ему без урона уйти в степь, весь полон дал увести… Да и ты, Шеремет, всё больше хворым сказываешься… В тягость вам служба мне.