— Он богохульник!
Юродивый дёрнулся, вскидывая свои лохмотья, что-то прокричал хрипло и невнятно и упал плашмя в лужу.
Монах поддёрнул рясу, сошёл по ступеням вниз.
— Он царя хулил… А кто хулит царя, тот Бога хулит!
Толпа от неожиданности задохнулась.
Юродивый бездвижно лежал в луже.
— Бог ему простит! — выкрикнул кто-то из толпы. — Юродный он!
— Пущай в луже буйствует в своих хулах и не оскверняет храма господнего. — Монах осенил себя крестом и степенно удалился.
— Людя! Братя! — вновь возопил юродивый, тряся мокрыми лохмотьями. Борода его, руки и грудь были облеплены кусочками навоза. Он уже не закатывал глаз, не запрокидывал головы — взгляд его метался по лицам окруживших его людей, и было в нём что-то нечеловеческое, отчаянное и дикое.
— Пошто царя хулил? — допытывались из толпы.
— Буде, он не юродный?.. Лазутник, буде, крымский?!
— Погибель на вас надвигается! — вдруг выкрикнул юродивый и проворно вскочил на ноги. — Татары надвинутся!.. Порежут! Пожгут! В полон поберут!
Толпа раздалась, отступила от юродивого. Тот снова упал на колени и, сотрясаясь всем телом, стал кричать:
— Татары близко!.. Близко! Спасайтесь! Бегите! Царь вас не защитит! Бегите! Спасайтесь!
Толпа дрогнула, заколыхалась… Кто-то неуверенно прокричал:
— К митрополиту!.. Идти к митрополиту!
На этот крик не обратили внимания. Громадная, сбившаяся толпа людей вдруг качнулась в сторону — в одну, в другую — и забурлила, как прорвавшаяся из запруды вода.
Юродивый гнался за убегающими и хрипло кричал:
— Спасайтесь! Татары уже близко! Спасайтесь!
Откуда-то вырвалось несколько всадников. На полном скаку вломились они в самую гущу толпы, давя и размётывая оторопевших людей.
Юродивый хитро приник к земле. Руки его, как у мёртвого, судорожно впились в её чёрную, липкую слизь.
— Вот он, пёс!
Нагайка плясанула по спине острым извивом…
— Господи, — прошептал юродивый, как перед смертью.
Сильные руки сграбастали его, кинули поперёк седла.
3
Чуть свет, отстояв заутреню в Успенском соборе, сходятся бояре в думную палату. Пора утра — самая унылая в Кремле. В коридорах холод и темень. Знобкий ужас таится по всем углам и закоулкам. Из подвалов несётся кислый, тошнотный запах.
Сонные стражники, завидев бояр, споро поджигают свежие лучины. Свирепо скрипят под ногами половицы… Ленивые тени движутся от перехода к переходу, раскачивая мрак под низкими сводами. Каждая тень — власть. От веку, сколько стоит на земле Русь, эти тени вершат её судьбу…
И стонет Русь молитвами, и юродствует на площадях и папертях, а тени кублятся в её угрюмых дворцах и как проклятье лежат на ней.
4
В царской молельне застывший полумрак, тяжёлые тени — будто вмурованные в стены, зелёные отсветы лампад, пляшущие по алтарю, и пронзительный лик Христа, распластанный по иконам, — недремлющий и суровый страж этой затаённой угрюмости.
Федька Басманов отупленно смотрит в спину царя, застывшего на коленях перед образами.
— Басман?..
— Я здесь, цесарь!
— Пошто затаился?
Иван поднялся с колен — заслонил Христа; на лампадках дрогнули язычки пламени…
— Примысливаешь, как бы искусней натравить меня на бояр?!
Федька перевёл дух. Царь и Христос пронзительно смотрели на него.
— Кто наущает тебя? Отец твой?
Федька встретился с глазами Христа — они были выпуклы и походили на крашеные пасхальные яйца.
— Пошто ему наущать? Он сам — боярин…
Иван вышел из молельни. Федька настороженно последовал за ним. В спальне Иван устало опустился на лавку, вытянул ноги… На полу валялись две старые мухояровые шубы, подбитые нелинялой белкой, — Федька кинул их нынче утром под ноги, чтоб не разбудить Ивана своими шагами. Возле окошка, на сундуке, стоял кувшин с вчерашним вином — Федька забыл его вынести.
— Коли боярин, так зачем ему супротив остальных бояр идти?
Зловещей тревогой прошибли Федьку царские слова. «Уж не навет ли какой?» — подумал он и мысленно перебрал всех, кто приближался к царю и вчера, и позавчера, и третьего дня…
Иван теребил свою всклоченную бородёнку, ждал от Федьки ответа, а может, и не ждал… Может, он у себя спросил? И уже ответил.
— Аль вельми о трудном я тебя вопросил, Басман?
— Его самого вопроси, цесарь… Отца моего…
— Ну а ты?.. Ты, Басман, — сын боярский!