Выбрать главу

Выболелся он уже весь от этих мыслей: не в первый раз приходят они к нему. И ничего на душе, кроме уныния. Посмеётся лишь над собой, что и сам ведь — боярин, такой же, как все, и, не выдвори его царь из Москвы, не потаскайся он по Руси, не посмотри, не послушай, ничего бы он этого не знал, и не было бы в нём этих мыслей… Может, и лучше было бы?!

…Улочка, по которой с трудом протискивались сани Челяднина, наконец выбилась к площади. Площадь была грязная, изнавоженная, истыканная коновязями, возле коновязей кучи соломы, чёрные вытаины от костров… Поодаль, на взгорке, — купольная часовенка, возле неё чёрными рядами, как гробы, — пушки. Пушек много: впереди, в двух рядах, — большие стенобитные да шесть рядов малых. Среди больших стенобитных знаменитые ещё по Казанскому походу — «Медведь», «Единорог» и «Орел». При осаде Казани эти три пушки за один день боя снесли до основания сто саженей городской стены. Тут же и огромная «Кашпирова пушка», способная стрелять ядрами в двадцать пудов весом. Отлил её лет десять назад на московском Пушечном дворе взятый на службу Иваном немецкий мастер Кашпир Ганусов. Рядом с «Кашпировой пушкой» другая, немного поменьше — «Павлин». Её отлил вслед за Кашпиром Ганусовым русский мастер Степан Петров. У «Павлина» ядра — в пятнадцать пудов.

После отливки оба эти орудия были установлены на торговой площади, на двух главных городских раскатах: «Павлин» — на Покровском, близ собора, «Кашпирова пушка» — на Никольском. С тех пор их ни разу не снимали с раскатов, но теперь пришёл и их черёд.

Челяднин не смог пересчитать пушки — на глаз только прикинул, подумал: «Велик наряд! До сотни, поди… Не иначе как на Полоцк нацелился. Умён, умён… Возьмёт Полоцк — до самой Вильны путь открыт. Всполошатся паны-рада! Мира запросят! Даст он им мир, а своим на хвост наступит… Да так, что и не шевельнутся».

Да площади вертелось с десяток всадников. Лошади под ними были горячи, всадники с трудом сдерживали их.

— Татаровя, — склонившись с седла, сказал Челяднину Оболенский. — Тот, в лисьем башлыке, — царь Касаевич, казанин… А на соловых — царевичи… Бек Булат, Кайбула и Ибак. Царя стерегут. Тенью при нём…

— Пошто ж так? — удивился Челяднин.

— Поди пойми — пошто? — ещё ниже склонившись, тихо сказал Оболенский. — От нас щитится!

— От страху?..

— От презренья! А более всего… — Оболенский совсем сполз с седла, приткнулся чуть ли не к самому лицу Челяднина: — Я ин гадаю — злохитрствует. Чтоб повинить нас, будто и жил с нами с опаской. Да и воинникам, и чёрному люду посошному показать: вот, деи, каки у меня бояре — страшусь перед ними за живот свой.

— Пустое, князь, — усмехнулся Челяднин. — Честью одаривает татар царь. Они честь любят не меньше нашего.

— Велика ли честь?.. Сворней по каждому следу! В Разрядную же избу один Касаевич вхож. А царевичам — не велено.

— По их же обычаям и не велено. У них при царе даже мурзы и бей в пороге сидят.

— Ужли и нам при нашем царе в пороге сидеть? Не то ли тщишься сказать, боярин?

— Тебе бы, княжич, вовсе не думать о таковом, — сказал спокойно Челяднин и дружелюбно посмотрел на Оболенского. — Службы ищи, дела высокого!

— Я службы не гнушаюсь, боярин. На мне бехтерцы[48], а не праздный кафтан! Но ни деды мои, ни отцы у московских государей под порогом не сиживали, и мне не пристало иметь сие за честь.

— Ни у дедов твоих, ни у отцов добрых холопов в услужении не было, — сказал ему Челяднин с грубоватой строгостью, — а у него цари и царевичи, сам речёшь, тенью при нём!

— Эк цари! — не то удивился, не то растерялся от такой неожиданной и обидной прямоты Челяднина Оболенский. — Татаровя!

— Татаровя?! — насмешливо повторил Челяднин. — Твои деды, да и его, к сей татарове на поклон три века ездили сапоги у них лобызали… А они у него на своре, как борзые!

— Дивно от тебя такое слышать, боярин, — сказал с укоризной Оболенский. — В нашем роду вельми чтят твой род, а тебя почитают особым почтением — да все лиха твои… Не от Бога они!

— Горе мне, коли токмо за лиха почитают меня, — обронил Челяднин.

— Не от Бога они! — настойчиво повторил Оболенский.

— Всё от Бога, — сказал спокойно Челяднин.

Его спокойствие, видать, сильней всего и обидело Оболенского. Он насупился и до самой Разрядной избы больше не заговаривал.

2

Разрядная изба стояла в дальнем конце площади, у начала широкой и длинной улицы, за избами которой виднелся высокий остроконечный восьмерик деревянной церкви, где отстаивали обедни, заутрени и вечерни воеводы. В прошлый поход бывал в этой церкви на службах вместе с воеводами и царь, теперь для него служили в Иоанновской церкви. Служил Левкий, к которому с недавних пор почему-то стал благоволеть Иван. Чем-то подкупил его ожесточившуюся душу этот хитрющий и ловкий в любых делах чернец: то ли своей прошлой враждой к Сильвестру, то ли своей преданностью иосифлянам, потому что Иван больше всего любил в людях преданность, а может, плутовством и разгульностью, которыми тоже славился чудовский архимандрит. Даже духовника своего — протопопа Андрея — не взял Иван с собой в поход, а Левкия, приехавшего в Великие Луки нежданно-негаданно, допустил к себе, и так близко, как когда-то допускал только Сильвестра.

вернуться

48

Бехтерцы — доспех из металлических пластинок, скреплённых кольцами.