— В Ригу, конечно же, съездим, — согласился Николаус, — но сначала в Феллин. У меня есть дела.
Однако Удо его, кажется, не слышал; токовал о своём глухарь:
— Я все последние дни провёл, друг мой, на свадьбе. Здесь недалеко — только пара дней пути. Невеста была хороша, но и подружка её из девиц заметных. Так вот: подружка эта всё передо мной крутила хвостом. И с левого боку подсядет, и с правого, и рукой обопрётся на плечо, и бедром коснётся. Словом, сама просится. И не было ни одного танца, в который бы она меня не старалась затащить, и не было ни одной забавы, в которую бы она меня не стремилась вовлечь. Впрочем не очень-то я и противился. И то верно: будет ли волк воротить нос от овечки?.. А она всё тащила меня в амбар и там вешалась на шею. Ха!.. Не думала же она, что я удовлетворюсь поцелуями! Не думала же она, что сокол обратится в рябчика! Я и прижал её там, нашёл какой-то топчан. Все юбки ей пересчитал и добрался до сладкого. У жениха с невестой была своя свадьба, а у меня с подружкой — своя. Одна беда: всю спину мне расцарапала страстная штучка — не раздеться.
Удо рассказывал, а бесы так и играли у него в глазах, тревожили воображение и, как будто, наводняли память волнующими видениями из того амбара. Похоже было, кровь молодого Аттендорна так разгорячилась, что он был бы не прочь продолжить сейчас свою свадьбу.
Но тут возле Удо неслышной тенью замер Хинрик и воззрился на него преданными глазами.
Удо поморщился:
— Что тебе, Хинрик?
— Господин барон велел передать: он ждёт вас сейчас у себя... для разговора.
Глава 26
За рачителем следует вертопрах
абы Николаус каждый раз ходил пить пиво и вино, когда Удо, почитатель Бахуса, звал его с собой, то ходил бы он с утра до вечера пьяный, а то и вовсе был бы нощно и денно едва можаху. Но он имел достаточно твёрдости духа, чтобы отказывать молодому барону — под разными благовидными предлогами, дабы Удо воспринимал сии отказы без обиды. Николаус замечал, как одобрительно относился к его отказам старый барон; должно быть, надеялся Ульрих, что, следуя доброму примеру Николауса, возьмётся Удо за ум; также замечал Николаус, как барон разочарованно, уязвлённо порой оглядывался на сына, который словно бы искал золотой на дне каждой выпитой кружки и выглядывал жемчужину на дне каждого опрокинутого кубка. Весьма прозрачные намёки делал барон Аттендорн, рассуждая за обеденным столом о человеке, который не занят всерьёз каким-то делом и потому нельзя поручиться за чистоту его помыслов и за его безгрешность — увы, увы, никакое хорошее дело не правит такому человеку мозги.
Старый барон иной раз отводил Удо в сторону и что-то тихо, но грозно втолковывал ему, бывало едва не брал за грудки могучей рукой. Однажды даже, не сдержав гнева, возвысил голос барон, и сына своего нерадивого, запойного пьяницу, именовал досадною соринкою в глазу Создателя. Многие это слышали, как и Николаус. Однако выговоры отца на сына никак не действовали; даже наоборот — после очередного такого выговора Удо, откровенно назло, ещё сильнее напивался; у себя в покоях он горланил, отчаянно фальшивя и путая слова, героические или любовные песни, тискал по тёмным углам молоденьких горничных, задирался с ландскнехтами, дерзил рыцарям и возмущал их слух именем Сатаны. Бедный Ульрих Аттендорн не знал, что с сыном делать. Барон, видели, чаще обычного теперь задерживался у мраморной статуи жены Эльфриды, подолгу молился возле неё и ронял скупую слезу. И он сказал однажды Николаусу, что, пожалуй, пришло время им ехать в Феллин — знающие люди передавали, будто старый магистр Фюрстенберг уже вернулся из поездки; барон, сказал, продумает и напишет Фюрстенбергу письмо и тогда можно будет отправляться в путь... А Николаус подумал, что у барона, как всегда, имелся свой расчёт — видно, надеялся Аттендорн, что серьёзное дело отвлечёт его непутёвого сына от непрекращающихся попоек.