Как он страшился момента возврата игрушек игрушечных дел мастеру, момента контакта с самодовольными маленькими личиками мастеров, враждующих друг с другом, но никогда не отказывающихся попаразитировать на каком-либо, по всей вероятности, общем враге, изобличенном с похвалами этой чудовищной склонности в их кругу. Как он ненавидел заговорщицкие взгляды поверх прилавка, но не, вопреки их убеждению, поверх его головы. Ведь они полагали, что тот, кто до такой степени поглощен подобным количеством игрушек, должен быть своего рода толстеньким коротышкой, во-первых, чтобы хотеть их столь много, либо же из-за непотребства в отношении себя же, вытекающего из того, как не по делу он обходится с таким их количеством. Возможно, дело было даже не в количестве игрушек. Но он должен был воздерживаться от предположения, что другие разделяют его веру в то, что число взятых игрушек каким-то образом умеряет постыдность той деятельности, которой они наслаждаются. Игрушечной деятельности.
Как он, отец, страшился возвращать игрушки, страшился ожидания, пока они не проверят, что все игрушки на самом деле нетронуты, столь же без изъяна, как и когда их брали напрокат, днем раньше или несколькими годами, в полную опасностей полночь полового созревания. Но теперь, теперь он видел это под безлистными катальпами на футбольном поле: его единственная гарантия, что все игрушки будут возвращены, то есть что они уже не на самой верхней в доме полке, или в туалете, или в сокровенной мохнатой расселине щели в агрегате, — единственная гарантия способна произрасти из затянувшегося присутствия при совершении ими — мастерами — преступления, при безжалостном обследовании тела игрушек. Тем самым действие, которого он более всего страшился и часто не мог дождаться, чтобы сподобиться ему полностью (воображая, когда он бежал их, что слышит насмешливые проклятия этих мастеров в адрес его сентиментальной уклончивости), — то самое действие, которое он более всего ненавидел… являлось действием, которым он сейчас более всего жаждал себя заверить, что ему удалось успешно утаить, далеко от его сына-школьника, все улики, все вопиющие улики своих бедствий. Тем самым такова и должна быть цель игрушечной жизни — создать эти сдвиги в перспективе, то есть значения, — по возможности на футбольном поле, оголенном, лишенном всякого цветения и в лучшем случае насаженном на немногочисленные обрубки катальпы. Только благодаря игрушечному действию и может единственное событие — встреча — наконец получить противоположную валентность. Теперь он предвкушал встречу, которой среди всех, вносящих свою лепту в игру с игрушками, опасался более всего. Теперь он предвкушал общение с мастерами, самодовольными маленькими мастерами, или, скорее, «предвкушал» имело новое значение, опрокинутое значение. Теперь он надеялся, отец надеялся, продлить то самое событие, которого он более всего страшился и которое стоило ему стольких бессонных минут. Встреча с его мастерами была решающим, подтверждающим завершением ночи разгула, всего-навсего галлюцинации вне контекста подобного завершения. Если бы он купил эти игрушки, а не взял их напрокат, ни о каком предвкушении не могло бы идти и речи, и тем самым он мог бы в конце концов перевести в другое русло то неистовство, которое теперь было посвящено обузданию ужасающего предчувствия их, мастеров, презрения, — куда-то еще, далеко-далеко-далеко от всего, что бы ни превращало игру в игрушки в подлинное действие. Он мог бы, живя игрушечной жизнью без преимуществ смирительной рубашки возврата, в конце концов сам превратиться в игрушку, ставшую предметом пересудов в биржевом зале.
И посему я говорю: браво, он сказал: браво! браво! самодовольно глазеющим на него мастерам, самодовольно глазеющим на мою вчерашнюю ненасытность. Он снова подумал о том, чтобы в спешке оставить игрушки, не дожидаясь язвительного кивка, с неохотой жалующего, что все так, как оно и должно было быть. Но тогда не будет и жаждуемой гарантии извне, решающей, поскольку она получена на условиях мучительного стыда. Но разве он не открывал неотличимый от других мешок на футбольном поле, чтобы проверить, что действительно, под катальпами, в наличии все игрушки. Но проверка не может отвергнуть — разве это не доходит до него сквозь толстый отцовский череп — иных моментов этого процесса. Ибо реальность игрушек являлась процессом, и его угрюмые потуги проверить способны были этому процессу разве что повредить. Все стадии сосуществовали. Тут не было никаких противоречий. Игрушки были у него в руках на футбольном поле, там, где буксиры только кажутся синюшно-серыми, и все же по-прежнему дома, даже не на самой верхней полке, а внутри мохнатой щели агрегата, затаенные самым что ни на есть привлекающим внимание образом, скрытые так, что это больше похоже на открытость, на своего рода послание, чем если бы их бросили выпростанными из расстегнутых чехлов поперек кухонного стола. Ибо никакая проверка, никакая подобная профилактика не столь могущественна, как этот ужасающий образ: сын, как обещано, в конце натыкающийся прямо на них, на игрушки, и не способный сам по себе переварить эти остатки злоупотреблений своего отца. Это был чересчур захватывающий фильм, чтобы какой-либо окончательной проверке оказалось под силу его притупить. Это было куда сильнее, нежели выбор между проверкой и отказом от нее. Ужас, отвечающий открытию сына и последующему отвращению, пребывал, таким образом, в плоскости, во многом недоступной удобствам данных, произведенных презренными стратагемами проверки.