Вернувшись с моря и наскоро пообедав, отец до ночи, а порой и до утра зарывался в книги. Я и сейчас еще помню: он лежит на кровати в шерстяной рубашке, кожаная куртка свалена на стул, лампа освещает его белые волосы и страницы книги, во рту сигарета, непогашенный окурок дымится в пепельнице или, свалившись, тлеет на столе, а из приемника звучит негромкая музыка. Я до сих пор не понимаю, когда же он спал, потому что иногда, проснувшись среди ночи, я слышал его хриплый приглушенный кашель, шелестение страниц или скрип кровати — докурив окурок, он немного приподымался и скручивал очередную, тысячную сигарету. И до утра светилось его окно.
Мама презирала комнату отца: она презирала любой беспорядок — в доме, в жизни, в одежде или в мыслях. Школьницей она прочитала один роман — «Айвенго» и, решив, что это дурацкое и пустое занятие, потом уж никогда не заглядывала в книгу. Но отцовская комната оставалась прежней.
Сестры. Они были дочерями отца — дочерями этой вечно неубранной спальни, а росли в аккуратном и прибранном доме. Стройные, с точеными чертами лица — мамиными чертами, и отцовскими волосами — у отца была огненно-медная шевелюра, пока он не поседел, — они хорошо учились, радостно помогали маме по хозяйству, ласково и терпеливо нянчились со мной — младшим братом и единственным мальчишкой в семье. В общем, они жили беззаботно и весело.
Пожалуй, их огорчал лишь один запрет: отец не разрешал им ходить на мол, а там собирались все детишки рыбаков. Сестры не нарушали отцовского запрета, но, уж если мама посылала их в гавань — что-нибудь купить или зайти к ее брату, — они не возвращались до позднего вечера: играли на молу в салочки или прятки, самозабвенно носились вокруг расстеленных сетей, спрыгивали в лодки, зачаленные у пирса, и орали на ленивых морских окуней, которые подымались из таинственной глубины, проплывали мимо опутанных водорослями свай и ускользали под мол, в бездонную темень. К вечеру отец начинал волноваться, но мама считала, что ничего не случится. «Девочки играют у всех на виду, — говорила она, — и нечего психовать. Зато они не шляются неизвестно где и не сидят, уткнувшись в дурацкие книжки».
Примерно к четырнадцати или пятнадцати годам сестры обнаруживали комнату отца — и понемногу их жизнь начинала меняться. Подрастающая хозяйка, воспитанница мамы, входила в эту комнату, чтоб как следует убраться или, по крайней мере, вычистить пепельницу, — и, когда ее находили, она сидела на кровати, очарованно застыв над какой-нибудь книгой. Сначала мама только слегка раздражалась, старшим сестрам она, бывало, спокойно говорила: «Не суй свой нос в этот пыльный хлам», — но годы шли, девочки взрослели, и с каждой повторялась одна и та же история. Мама тревожилась все больше и больше. Когда младшая из сестер забралась к отцу и просидела все утро, уткнувшись в книгу, мама закатила ей звонкую оплеуху, да так, что на щеке отпечатались пальцы — четыре багрово-припухших полосы, а книга, бессильно затрепыхав страницами, свалилась на усеянный окурками пол.
Мама сердилась, ругала дочерей, не понимала, в чем дело, и пыталась бороться. Она даже пробовала ссылаться на бога, хотя раньше никогда о нем не вспоминала. «Господь-то, — говорила она, — он видит, уж он позаботится о всяких бездельниках, которые читают дурацкие книжки». Но обычно мама обходилась без бога. «Хотела бы я знать, — ворчала она, — кому они помогли жить, ваши книжки». Если отец был дома, она ворчала все громче, повторяла свои вопросы несколько раз, и, услышав их, отец приподнимался на кровати и откручивал приемник на полную громкость.
А сестры взрослели и продолжали читать, и постепенно их охватывало смутное беспокойство — они штопали, и стирали, и готовили обед — помогали маме, но как бы через силу, а к шестнадцати годам поступали работать — официантками в ресторан приморского отеля. Отель принадлежал американской фирме и обслуживал приезжающих на побережье туристов. Мама не признавала такую работу. Хозяевами гостиницы были чужаки, в ресторане обедали какие-то пришлые, не знавшие ни моря, ни рыбацкой жизни.
— Кто они такие, — спрашивала мама, откидывая со лба свои темные волосы, — и что они знают о настоящей жизни? Да пускай они проболтаются здесь хоть тысячу лет со своими киножужжалками — ну что они поймут? И почему мы должны их обхаживать, этих пришлых?