Выбрать главу

— Старый ты человек, а приятный, Аркадий Иваныч!

Киселев лепетал:

— Фимушка… Очки раздавишь, Фимушка…

В один из таких вечеров Фимка, будто сожалея, сказала:

— Только вот толку, должно быть, от тебя не будет!

Киселев, уязвленный, возразил:

— А ты почем знаешь?

— Да по всему видать!..

— А если есть?..

— Так что не берешь меня?..

Киселев задрожал, вскочил:

— Пойдем… Пойдем…

…Лес, обласканный вечерним заходящим солнцем, недвижно стоял под голубым колпаком безоблачного неба. Вверху посвистывали зяблики, и посвист их четко разносился по лесу.

Аркадий Иваныч, притихший, сидел на кочке, а Фимка, округлив ястребиные глаза, насмешливо смотрела на старика:

— Ну, что же ты?

Аркадий Иваныч, грустно тряхнув головой, чуть слышно проговорил.

— Уйди, Фима!..

— Уйти?

— Ступай…

— Душа-то, верно, радеет, да тело не владеет…

— Старость, Фимушка!

Из-под синих стекол по впалым щекам текли слезы. Девушка, тихо скользя меж кустов, ушла.

Все это видела Наталья. Она не любила Фимку, и та относилась к ней как к заклятому врагу.

Остановив Фимку, Наталья сказала:

— Не стыдно тебе над стариком галиться[5], — потешаться?!.

— А тебе какое дело?.. Тоже нашлась наставница!..

— Нехорошо, девица!..

— Ты с Макаркой крутишь, я тебе не запрещаю.

— Эх ты, бессовестный человек!

Наталья пошла к Аркадию Ивановичу. Он попрежнему сидел на кочке, грустный, согнутый, подавленный. Она подошла к нему и, сев рядом, спросила:

— Что это ты, Аркадий Иваныч?..

— Да, так… Взгрустнулось что-то!..

— Слушай-ка, не позорь ты свою седую голову, гони ты эту лахудру от себя… Бедко[6] мне, как она смеется над тобой.

Киселев молча слушал.

— Добрый ты человек, а со злым человеком водишься — с Фимкой. Фальшивая она. Ты думаешь, она любя с тобой говорит?.. Яков Елизарыч ее к тебе подсылает, чтобы увести от станков, а они там без тебя, что хотят, то и делают.

— Знаю я, Наташа!

— Ну, а знаешь, так зачем так делаешь?..

— Дурак я старый!..

— Фимка с тобой ласковая, а на людях тебя всяко обзывает: и беспрокий, и старый гриб, и обабок рухлявый.

— Спасибо тебе, Наташа, — подняв очки на лоб и утирая слезы, проговорил Аркадий Иваныч, — только ты там не говори, что я реву… Слабенький я стал… Размяк… И верно, что старый обабок рухлявый. Все ведь мы думаем, что до самой смерти все крепки да молоды, потому душа-то, Наташенька, она не носится, не старится… Славная ты — добрая девушка… Одна ты здесь такая, как звездочка горишь… Вот ведь и одна ты со мной в лесу сидишь, а нет у меня к тебе поганых помыслов. Даже обидно иной раз сделается, когда подумаешь насчет тебя что-нибудь такое, этакое. Идти надо… Кончили, поди, там… Довели…

— Знамо дело, довели. Как им надо, так и довели.

— Знаю я… Уйду скоро от вас… Исаика Ахезин к вам будет ездить. Этого коршуна не проведешь, а я… Ну, да наплевать!..

Уходя из леса, он твердо решил, что больше не подойдет к Фимке.

С людьми он был ласков и тих. И люди его любили. Любили его и за игру на скрипке.

— Один я, как перст, — говорил он под хмельком, — Людей много, а я один.

И, взяв скрипку, начинал играть. Играл он с душой. Водил смычком по струнам, не видя и не слыша ничего вокруг себя.

— Музыка — разговор души моей, — говорил он. — Я думаю, а скрипица моя вам рассказывает, о чем я думаю. Только не понять вам слов моей скрипки… Понятны они только мне.

Очень часто Аркадий Иваныч, играя на скрипке, напевал потухшим голосом:

Соловьем залетным юность пролетела, В бурю-непогоду радость прошумела. Золотое время было да сокрылось, Сила молодая с телом износилась.

X

Жизнь на прииске разгоралась. Скоробогатовы большую половину платины сдавали частному скупщику — Трегубову.

Часто на прииске бывали кутежи.

— Угостить надо рабочих, а то вяло робят, — говорил Макар.

Яков скрепя сердце соглашался.

Лесные трущобы вздрагивали, разбуженные песнями, посвистом и хриплым ревом гурькиной гармошки.

Ефимка, — вихрастый, сероглазый, широконосый мальчуган, — мчался верхом на взмыленной лошади на ближайший казенный прииск Глубокий за водкой.

Подшмыгнув широкой ноздрей, он, как мяч, вскакивал на шустрого Рыжку и точно прирастал к хребту лошади. Исаия с острой усмешкой замечал:

— Шустрый парнишка-то.

— Бесенок, — подтверждал Яков, — пошлешь за чертенком, принесет сатану.

Не любил Макар, когда на эти пирушки являлся Ахезин. Проходя мимо, он нехотя кивал непрошенному гостю, а Исаия, как бы не замечая его недовольства, ласковенько спрашивал:

— Что это ты, Макар Яковлич, какой сегодня?

— Какой?

— Да во грустях, будто?

— Какой есть — весь тут!

Исаия нацеливался колючими глазами на Макара. А когда Макар залпом опоражнивал чайный стакан водки, он, прищурив глазки, укоризненно замечал, качая головой:

— Ладно, как ты винишко-то хлобыщешь!..

— Свое пью, не чужое!

Как-то раз старший Скоробогатов, принарядившись в новую кумачевую рубаху и в синюю поддевку, распорядился:

— Ефимка! Седлай Рыжку и марш на Глубокий. Зажигайте костры!

Он улыбался, был покладист и словоохотлив.

Высокий, черный, жилистый забойщик Смолин возился у костров. Тихо посмеиваясь себе в ус, он провожал заспанного Сурикова в ночной дозор.

— На скольком номере будешь спать?..

— На четыреста пятьсот, — беззлобно отвечал Суриков.

— Приду.

— Приходи, если с бабой дома простился.

Суриков, облизывая огромные усы, завистливо посмотрел в телегу с «угощением» и, захватив березовую балодку, ушел.

День угасал. Из котловины потянуло сырой прохладой. Где-то трещали и попискивали дрозды. Костры разгорались ярче, люди сходились к этим кострам. С неба глядели редкие звезды, а земля точно опускалась ниже и ниже, как бы тонула в глубокой яме, наполненной тьмой и знобящей прохладой августовской уральской ночи. У Холодного был слышен стук — это балодкой постукивал Суриков.

С горы донеслась песня. Девичьи голоса плыли из потемневшего леса. Голос Натальи серебряной нитью резал густую волну песни, отдавался эхом в горах:

— За-а-при-иметьте-ка да вы, ребя-а-та, мо-ою го-олубу-у-у-шку.

Обнявшись, пестрой гурьбой подошли работницы. Впереди, щеголевато набросив на белые вихры широковерхий отцветший картуз, шагал Гурька с гармошкой. Он прифрантился. Красная рубаха с вышитыми на вороте и приполке петушками была собрана густыми складками назади, а вытертые плисовые шаровары болтались кошелями, свисая через голенища сапог.

Костры запылали еще веселей. В подвешенных над ними больших черных чайниках закипал чай.

Прискакал Ефимка. Он комом слетел с лошади и, запыхавшись, сообщил, раздувая ноздри:

— Медведя видел…

— Врешь ты, курносый, — проворчал Смолин.

— Пра-и-богу, видел. Вот тут около речки Каменки. Как рявкнет!.. А я… Как я Рыжку наряжу!..

— Испугался?

— Чего бает? Испугался! — хвастливо блеснул серыми глазами Ефимка.

— Большой? — пряча в кучерявую бороду усмешку, спросил Смолин.

— Большой!.. Больше лошади.

— А хвост долгий?

— Хвост? Какой хвост?..

— Ну, у медведя-то?

— Большой.

— Ну, значит, соврал, пушкарь! Вечно что-нибудь да увидит. Сегодня медведя, завтра оленя, а потом слона либо корову, — ворчал Смолин. — Ну-ка, давай котомки. Перебил, поди, всё… Арапа-то не заправляй! шлепоносая утка.

Ефимка обиделся.

— Сам ты — журавель! Плашкет! — сказал он тихо.

вернуться

5

галиться — насмехаться, издеваться над кем-нибудь.

вернуться

6

бедко — здесь в смысле обидно.