По вечерам беспокойно возился на нарах, вздыхал, садился, курил, выходил из балагана и, сидя на пне, прислушивался к ночным шорохам леса. Монотонно пели комары; в темноте за ельником побрякивал боталом мерин; где-то далеко играла гармошка, пели песни.
Яков понимал тоску Никиты. Он говорил:
— Эк, ведь, бес-то в тебе бунтует! Сам — здесь, а ум — в кабаке.
Никита, отдуваясь, молчал.
Наконец, он не вытерпел, ушел. Скоробогатов долго поджидал своего работника, но Никита не возвратился.
Сделав последний смывок, Яков, как угорелый, прибежал в балаган. От радости ему хотелось кричать, с кем-нибудь разговаривать, но никого не было. Сжимая в руке небольшой увесистый комок, он крепко зажмурился. Потом, разжав руку перед самым носом, открыл глаза. На ладони лежал самородок, похожий на раковину. Яков повертел его перед глазами, отнес подальше от глаз, взвесил на руке и почти вслух сказал:
— Хаврулька!
Запрятав грохот в шурф и закидав его хворостом, он запряг лошадь и поехал домой.
Дорогой не один раз он доставал хаврульку, которая ласкала глаз своим матовым красноватым блеском.
Проезжая мимо избенки Сурикова, он увидел Никиту. Тот сидел на завалинке босой, в рубахе без пояса. Голова его была взлохмачена, борода, скатавшаяся, как войлок, сбилась на бок. Высунувшись из окна, Дарья громко кричала:
— Да будь же ты проклят! Окаянный! Навязался на мою шею. Что я только стану с тобой делать?
Увидев Якова, она выскочила и загородила ему дорогу.
— Ты что это, Яков Елизарыч, за что прогнал моего-то?
— Не гнал я, сам ушел.
— И деньги, поди, все забрал вперед?
— Нет. Хоша и взял, да не все.
— Ради ты христа не отдавай ему, окаянному. Хлеба маковой росинки дома нет, а он пирует. — Она заголосила — Полюбуйся-ко, пальтишко-то… он ведь пропил! И сама я не знаю, куда он его ухайдака-а-л!.. Наплевать на пальтишко, некорыстно, да там ведь выползок зашит был! Да что же я теперь стану делать-то-о-о?!
Окошки соседних домов раскрылись, высунулись головы баб и мужиков — посмотреть на бесплатное зрелище.
— Ну, так ты меня-то хоть пропусти, — сказал Яков. — Придешь завтра — додам.
Никита, не обращая внимания на крики жены, спокойно сидел на завалинке, сплевывал на землю, стараясь попасть в одно мест Когда Дарья прошла мимо него, сердито раздувая юбки, он спокойно сказал:
— Дарька, я тебе сколькой раз говорю, дай квасу!
— Не заробил… Гори, кобель. Да чтоб тебя это зелье прокляненное спалило… Не дам.
— Ну, чорт с тобой…
Яков ему не сказал о своей находке, о которой Никита и не предполагал. Суриков был уверен, что в Кривом логу нет богатой породы, а только один «пустяк». От этого он и заскучал. Никита любил работать там, где можно было каждый день получать плоды своих трудов в виде бутылки с водкой.
Он выклянчил у Якова на сороковку и ушел.
Вскоре в избе Скоробогатова кое-что изменилось: на окнах появились тюлевые занавески, на полу — пестрые, новые домотканные половики. Избу оклеили обоями, на которых были изображены странные животные, похожие на людей, но с кошачьими лапами. Животные с человеческими косматыми головами стреляли из лука. Эти «воеводы» покрывали стены сплошь. На дворе под навесом стоял новый экипаж с плетеным коробком. Полинарья стала чище, круглее и как будто даже побелела. Яков выпрямился. В глазах его заиграла самодовольная улыбка.
Каждый понедельник Скоробогатов, перекрестясь, выезжал на чалом степняке из ворот и отправлялся на рудник.
Соседи, с завистью поглядывая на него, говорили:
— Должно быть, фартнуло: опять зачал «пыхать».
Другие, пряча в бороду улыбку, отвечали:
— Как пришло, так и уйдет. Пролетит, не в первый раз!
IV
Макар рос крепким парнишкой. Приезжая с рудника, Яков любовно, с улыбкой глядел на сына:
— Ну, чего сегодня делал?
— Горох ел, в огороде полудницу видел.
— Полудницу?
— Полудницу! Лохматая, большая!
— А что она — полудница-то?
— В борозде лежала. А я убежал.
— Вот то-то и есть! Не будешь в огород ходить, бобы да горох воровать!
— А я не воровал, я так рвал.
— Все равно. Раз полудница в огороде, значит, горох есть нельзя.
Полинарья по утрам умывала Макара из рукомойки, которая казалась мальчику похожей на гуся. Она качалась, точно хотела клюнуть его, как недавно ущипнул сашкин гусь.
После умыванья мать ставила сынишку перед иконами и говорила:
— Клади начал!
Шмыгая носом, Макар поглядывал то на иконы, то на окошко, в которое доносились голоса ребят:
— Макарка, выходи в клюшки играть!
Клюшки были интереснее начала, но мальчик покорно стоял, крестясь и повторяя за матерью слова молитвы.
Мать уходила за перегородку и, возясь у печки, подсказывала сыну.
Молиться Макар не любил. Оглянувшись и увидев, что матери нет, он убегал. Полинарья, не подозревая, что сын «смылся», поучительно продолжала:
— Ну, чего молчишь? Ну!.. «Врача родшая, уврачуй души моя»…
Но повторения не было. Выглянув из кухни, Полинарья удивленно вскрикивала:
— Вот как! Ах ты, варнак ты этакий!.. Ужо, погоди, вострошарый!
Она отыскивала молельщика и водворяла его на прежнее место.
— Ты чего это выдумал? Ишь ты! Подорожник ты этакий! Вставай! Ну, молись!
Макар нехотя крестится.
— Ну! «Тебе единому согреших»…
— Т-тебе единому с-сог-грешил… А это чего, мама?
— Не твое дело!.. «Отврати лицо от грех моих».
— А это чего?
— Ты что, будешь молиться? Я вот возьму ремень, да как начну тебя… Ну, говори: «Отврати лицо твое от грех моих»…
Макар молчал. Полинарья, взбешенная таким упорством, сдергивала со стены ремень и, потрясая им, кричала:
— Будешь? Тебя спрашивают — будешь молиться?
Иногда ремень прохаживался по спине мальчика, но тот попрежнему молчал, не двигаясь с места, не плакал. Полинарыо еще больше сердило спокойствие сына. Она хватала мальчика за руку, встряхивала его и, срываясь на визг, спрашивала:
— Ты будешь меня слушаться, али нет? Будешь молиться, али нет?
Но Макар не отвечал; он рос упрямым мальчиком.
Игры, в которых участвовал Макар, чаще всего кончались ссорой. Ребята разбегались, — каждый к своему двору, — и вызывающе кричали:
— Иди-ка сюда!
— Иди ты сюда! Как я наподдаю тебе в загнету-то!
Макар поднимал камень и шел на врага. Тот совался в ворота, а если не успевал отворить их, — залезал в подворотню. Макар кидал камень в ворота. Уходя, оглядывался… а его враг, высунув голову из подворотни, кричал:
— Погоди! Попадешься, я тебе отверну башку-то!
Чаще всего он дрался с Сашкой — сыном плотника, который жил напротив Скоробогатовых. Высокий, белобрысый, заносчивый Сашка был старше Макара.
Иногда, сидя на полянке, Сашка хвастался:
— А у нас сегодня пельмени стряпают! У нас каждый день пельмени стряпают.
Ребята облизывались и придумывали, чем бы похвастать. А Макар говорил:
— Я пельмени не люблю! Что за еда — пельмени!
Говоря так, он знал, что врет.
Сашка любил разбирать, кто богатый, кто бедный. Себя он считал богатым. Как-то раз он похвастался:
— У нас тятя большие выписки зарабливает.
— А у нас тятя золото моет, — сказал Макар.
— А у меня… у меня… — начал было черноглазый Петька, сын слесаря. Но Сашка, презрительно прищурив глаза, сразу же оборвал его:
— Что у тебя? У тебя отец — чернотроп!
Петька обиделся, вспыхнул:
— Он скоро на паровозе помощником поедет и машинистом будет… а у тебя отец — гроботес!
Слово «гроботес» всегда приводило Сашку в гнев. Он вскочил, стал в воинственную позу:
— Я тебе блина дам, Петька!
Петька поспешно отполз, а Макар встал между мальчиками.