Выбрать главу

Ночь прошла мигом, в сонной провальной забывчивости, в сладком посапывании и поуркивании. Даже мышиные шорохи и попискивания рядом, почти что у самого носа, не тревожили в этот раз Одноухого. Наоборот, он еще крепче засыпал, точно убаюкиваемый близостью и доступностью мышей.

Поутру к развороченной туше вновь полетели отовсюду вороны и сороки, оглашая округу беспрерывным стрекотом и карканьем. Они устраивали шумные, драчливые свары возле лося, отбирали друг у дружки лакомые куски. Иногда казалось, что птиц кто-то спугивает, таким был заполошным порой их крик.

Они мешали Одноухому прослушивать лес, притупляли его внимание, бдительность, опять ведь начинался день, надо быть начеку.

И все же из-за вороньего и сорочьего гвалта он прозевал приближение человека. Как-то уж очень бесшумно и неожиданно подошел тот сегодня, будто прилетел, с неба опустился. Одноухий не знал, что человек просто-напросто съехал с косогора на лыжах. Он бы и дальше проехал, если бы не потерял след куницы.

Одноухий заметался под кучей, ища, где бы ему выскочить. Но было уже поздно, человек стоял рядом, над ним — насмелься-ка, выскочи. Громыхнет, стеганет опять... Или капкан снова в лапу вопьется.

И Одноухий решил отсидеться, переждать. Он, правда, по-прежнему сновал взад-вперед, однако не так уж напуганно и бестолково. Он теперь в любой момент находился от человека в другом конце кучи, был как бы за ней, отгораживался ею.

Человек ходил вокруг хвороста, нахлестывал по сугробу лыжными палками, орал во все горло, стараясь выжить куницу.

— Где ж ты, заразина? Куда затырилась?

Потом он снял лыжи, начал разгребать одной снег. Докопался до хвороста, бросил:

— Тут и совковой лопатой не управишься... И сучья не растащишь.

Он долго и неподвижно стоял, раздумывая, затем еще поработал лыжиной, разворошил кучу в откопанном месте, чтобы рука поглубже заходила, сунул в верхний слой хвороста зажженную газету.

Зашаяло, затрещало, запахло палом.

— Теперь ты у меня вылетишь, милаша! Или изжаришься к чертовой матери!

Сучья, однако, не разгорались, чадили лишь, шипели от таявшего снега.

Тогда человек взялся за лыжину основательно, разгреб и поджег кучу сразу с трех сторон. Запихал к тому же в хворост и комок ваты, надергав ее из рваной фуфайки.

Куча тотчас наполнилась удушливым, всюду проникающим дымом. Он прижимал Одноухого к земле, делаясь все гуще, губительнее. В минуту под хворостом не сохранилось ни одного бездымного уголка, ни одного глотка чистого воздуха. Оставалось или выскакивать прямо в руки человека, или пробиваться, уходить куда-нибудь под снегом.

Наконец он вроде бы нашел отдушину, слабое место в снегу. В куче с одного краю примыкал комель поваленной толстенной березы. Снег тут чуть-чуть сквозил у коры, отставал, и Одноухий принялся быстро-быстро разрывать, расцарапывать его передними лапами. Помогал он и задними, не считаясь уж с больной ногой, отпихивал ими нарытое из-под себя.

Он медленно-медленно, а продвигался-таки вдоль ствола. Дымом уже не так душило, глуше трещал шаявший хворост и шипел таявший снег. Человек уж топтался не над самой головой, а позади где-то.

Кроме того, Одноухий чувствовал, что дерево прелое, гнилое, что внутри оно должно быть полое, что можно попытаться проникнуть в него.

Скоро он порвал когтями бересту в боку ствола, сильно источенную, издырявленную короедами, и забрался в середку ствола.

Дерево оказалось не пустым, но тонкая берестяная оболочка была наполнена такой мягкой и сухой трухой, что раздвигать ее было достаточно одной мордочкой. И труха тут же вспухала, обваливалась, сходилась вслед за кунем, преграждая путь дыму.

Человека и огня уже вовсе не слыхать. Одноухий, однако, не останавливался, не замедлял движения, чем дальше уйдешь, тем надежнее.

Древесная горькая пыль забивала ему ноздри и мех — не беда: отфыркается, отчихается, вылижет все в носу кончиком языка, мех тоже очистит, приведет в порядок, стоит только как следует поотряхиваться, поваляться на свежем снежку.

Так он полз по трубе, пока ствол березы не потоньшал, не разошелся на два ответвления. Одноухий сунулся в левое, но сразу наткнулся на плотную, не поддающуюся даже когтям, сердцевину; сунулся в правое — тут тоже сухая почерневшая труха вскорости перешла в белую, более влажную и сцепленную морозом прелость. Пробиваться сквозь такую прелость еще можно, но устраиваться в ней на лежку нельзя — холодно, сыровато будет. И Одноухий повернул обратно, облюбовал, обмял себе место вблизи развилки, в сухой трухе.