Этот новый дуализм тел (положений вещей) и эффектов (бестелесных событий) влечет за собой резкое изменение в философии. Так, например, у Аристотеля все категории высказываются о Бытии. Различие присутствует внутри Бытия — между субстанцией как первичным смыслом и другими категориями, связанными с субстанцией как акциденции. Для стоиков же положения вещей, количества и качества — такие же сущие (или тела), как и субстанция. Они — часть субстанции и на этом основании противостоят сверх-бытию,учреждающему бестелесное как несуществующую сущность. Таким образом, высшим понятием выступает не Бытие, а Нечто( aliquid), поскольку оно принадлежит бытию и небытию, существованию и присущности [10]. Более того, стоики — первые, кто пересмотрели платонизм и осуществили радикальный переворот. Ибо, если тела с их состояниями, количествами и качествами принимают все характеристики субстанции, то характеристики идеи, напротив, относятся к иному плану, а именно, к бесстрастному сверхбытию — стерильному, бездействующему, находящемуся на поверхности вещей: идеальное и бестелесное теперь может быть только «эффектом».
Это очень важное следствие. У Платона в глубине вещей, в глубинах земли бушуют мрачные раздоры — раздоры между тем, что подвергается действию Идеи, и тем, что избегает такого воздействия (копии и симулякры). Эхо этих раздоров отдается в вопросе Сократа: для всего ли есть своя Идея — даже для обрезков волос, для грязи и для помоев, — или же есть нечто, что всегда упорно избегает Идеи? Но у Платона такое нечто никогда не спрятано как следует, не убрано, не задвинуто в глубь вещей, не затоплено в океане. Теперь все возвращается к поверхности.В этом и состоит результат проделанного стоиками: беспредельное возвращается. Умопомешательство, неограниченное становление — более не гул глубинных оснований. Они выбираются на поверхность вещей и обретают бесстрастность. Речь уже идет не о симулякрах, избегающих основания и намекающих о себе повсюду, а об эффектах, открыто заявляющих о себе и действующих на своих местах. Это — эффекты, понимаемые в причинном смысле. Но есть также звуковые, оптические и лингвистические «эффекты». Может их и не так уж много, а может — и гораздо больше, чем первых, ведь такие эффекты более не телесные сущности, а, скорее, формы самой Идеи… То, что, избегая воздействия Идеи, выбирается на поверхность, на бестелесный предел, представляет теперь всякую возможную идеальность,причем последняя лишается своей каузальной или духовной действенности. Стоики открыли поверхностные эффекты. Симулякры перестают быть подпольными мятежниками и производят большую часть своих эффектов (то, что независимо от терминологии стоиков можно назвать «фантазмами»). Самое потаенное становится самым явным. И все старые парадоксы становления должны опять обрести лицо в новой юности — переродиться.
Неофаниченное становление само становится идеальным и бестелесным событием как таковым с характерной для него перестановкой прошлого и будущего, активного и пассивного, причины и эффекта, большего и меньшего, избытка и недостатка, уже есть и еще нет. Бесконечно делимое событие всегда двойственно.Непреложно лишь то, что уже случилось или вот-вот случиться, но не то, что происходит (порезаться слишком глубоко и недостаточно сильно). Будучи бесстрастным, событие позволяет активному и пассивному довольно легко меняться местами, поскольку само не является ни тем, ни другим,а, скорее, их общим результатом (резать — быть порезанным). Что же касается причины и эффекта, то события, оставаясь всегда только эффектами,исполняют между собой функции квази-причин и вступают в квази-причинные, отношения, причем последние всегда обратимы (рана и шрам).
Стоики — любители и изобретатели парадоксов. Следует внимательнее приглядеться к поразительному портрету, который на нескольких страницах даёт Хрисиппу Диоген Лаэртский. Наверное, стоики, пользовались парадоксом совершенно по-новому — и как инструментом для анализа языка, и как средством синтезирования событий. Диалектикакак раз и есть наука о бестелесных событиях, как они выражены в предложениях, а также наука о связях между событиями, как они выражены в отношениях между предложениями. В самом деле, диалектика — это искусство сопряжения (вспомним конфатальность, или серии зависящих друг от друга событий). Но именно языку надлежит одновременно и устанавливать пределы, и переступать их. Значит, в языке есть термины, непрестанно смещающие область собственного значения и обеспечивающие возможность взаимообратимости связей в рассматриваемых сериях (слишком и недостаточно, много и мало). Событие соразмерно становлению, а становление соразмерно языку; тогда, парадокс — это, в сущности, «сорит», то есть, серия вопросительных предложений, которые, подчиняясь логике становления, продолжаются чередой последовательных добавлений и сокращений [11]. Все происходит на границе между вещами и предложениями. Хрисипп учил: «То, что ты говоришь, проходит через твой рот. Ты говоришь „телега“. Стало быть, телега проходит через твой рот». В этом и состоит польза парадокса, подлинные образцы которого мы находим разве что в Дзен-Буддизме, да еще в английском и американском нонсенсе. В первом — самое глубокое есть вместе с тем и самое непосредственное, а во втором — непосредственное обнаруживается в языке. Парадокс — это освобождение глубины, выведение события на поверхность и развертывание языка вдоль этого предела. Юмор — искусство поверхности, противопоставленное старой иронии — искусству глубины и высоты. Софисты и Киники уже сделали юмор философским оружием против сократической иронии, но со стоиками юмор обрел свою диалектику, свой диалектический принцип, свое естественное место и чисто философское значение.
Льюис Кэррол доводит до конца открытие стоиков или, лучше сказать, вновь поднимает его на щит. Во всех своих произведениях Кэррол прежде всего исследует различие между событиями, вещами и положениями вещей. Начало Алисы(вся ее первая половина) пока еще посвящена разгадке тайны событий и тайны заключенного в них неограниченного становления — разгадке, таящейся в глубинах земли, в раскопах шахт и нор, уходящих вниз, в смешении тел, взаимопроникающих и сосуществующих друг с другом. Между тем, как выясняется по ходу повествования, по мере погружения и исчезновения начинается буквальное превращение правого в левое, а левого в правое. Под землей животные оказываются на вторых ролях, открывая дорогу карточным фигурам, не обладающим толщиной. Можно сказать, что то, что прежде было глубиной, развернувшись, стало шириной. Неограниченное становление целиком удерживается внутри этой вывернутой ширины. Глубина — больше не достоинство. Глубоки только животные, и оттого они не столь благородны. Благороднее всего плоские животные. События — подобно кристаллам — становятся и растут только от границ или на границах. В этом и состоит первейший секрет заики или левши: не углубляться, а скользить на всем протяжении так, чтобы прежняя глубина вообще, исчезла, свелась к противоположному смыслу-направлению поверхности. «Скользя так, мы переходим на другую сторону, ибо другая сторона — не что иное, как противоположный смысл-направление. За занавесом нет ничего, на что можно было бы посмотреть. Если это и так, то только потому, что видимым стало уже все, а лучше сказать, любая возможная наука продвигается лишь вдоль занавеса. И этого довольно, чтобы продвинуться достаточно далеко, — именно достаточно и поверхностно достаточно, чтобы поменять стороны местами: правую сторону заставить стать левой, а левую — правой». Значит, речь идет не о приключениях Алисы, а об Алисином приключении: об ее карабканьи на поверхность, об отказе от ложной глубины, об открытии ею того обстоятельства, что все происходит на границе. Именно поэтому Кэррол отклонил первое название книги: «Приключения Алисы под землей».
11
«Представим себе, что у нас имеется набор из трех или большего числа двухбуквенных суждений, все термины которых являются видами одного и того же рода. Суждения эти связаны между собой так, что, взяв определенную пару суждений, мы получим заключение, присоединив к нему новое суждение — другое заключение и т. д. до тех пор, пока не переберем все суждения, входящие в набор. Такой набор с присоединенным к нему последним заключением называется